Горький Максим
Шрифт:
Смотрите
На Витте,
На графа из Портсмута,
Чей спорт любимый - смута...
"Это - глупо", - решил Самгин, дважды хлопнув ладонями.
– Браво!
– кричали из пучины.
– Пардон, - сказал кто-то, садясь рядом с Климом, и тотчас же подавленно вскричал: - Бог мой - вы? Как я рад!
Это - Брагин, одетый, точно к венцу, - во фраке, в белом галстуке; маленькая головка гладко причесана, прядь волос, опускаясь сверху виска к переносью, искусно - более, чем раньше, - прикрывает шишку на лбу, волосы смазаны чем-то крепко пахучим, лицо сияет радостью. Он правильно назвал встречу неожиданной и в минуту успел рассказать Самгину, что является одним из "сосьетеров" этого предприятия.
– Вы заметили, что мы вводим в старый текст кое-что от современности? Это очень нравится публике. Я тоже начинаю немного сочинять, куплеты Калхаса - мои.
– Говорил он стоя, прижимал перчатку к сердцу и почтительно кланялся кому-то в одну из лож.
– Вообще - мы стремимся дать публике веселый отдых, но - не отвлекая ее от злобы дня. Вот - высмеиваем Витте и других, это, я думаю, полезнее, чем бомбы, - тихонько сказал он.
– Да, - согласился Самгин, - пусть все... улыбаются! Пусть человек улыбается сам себе.
– Замечательно сказано!
– с восхищением прошептал Брагин.
– Именно сам себе!
– Пусть улыбнется!
– строго повторил Самгин.
– Я и Думу тоже - куплетами! Вы были в Думе?
– Нет. В Думе - нет...
– Это - митинг и ничего государственного! Вы увидите - ее снова закроют.
– Не надо, - пусть говорят, - сказал Самгин.
– Да, разумеется, - лучше под крышей, чем на улицах! Но - газеты! Они все выносят на улицу.
– А она - умная! Она смеется, - сказал Самгин и остатком неомраченного сознания понял, что он, скандально пьянея, говорит глупости. Откинувшись на спинку стула, он закрыл глаза, сжал зубы и минуту, две слушал грохот барабана, гул контрабаса, веселые вопли скрипок. А когда он поднял веки Брагина уже не было, пред ним стоял официант, предлагая холодную содовую воду, спрашивая дружеским тоном:
– Капельку нашатырного спиртику не прикажете?
Антракт Самгин просидел в глубине ложи, а когда погасили огонь тихонько вышел и поехал в гостиницу за вещами. Опьянение прошло, на место его явилась скучная жалость к себе.
"В сущности, случай ничтожный, и все дело в том, что я много выпил", утешал он себя, но не утешил.
На другой день, вечером, он сердито рассказывал Марине:
– Москва вызвала у меня впечатление пошлости и злобы. Одни торопливо и пошло веселятся, другие - собираются мстить за пережитые тревоги...
– Собираются!
– воскликнула Марина.
– Уже - начали, вон как Столыпин-то спешит вешать.
Она была очень довольна выигранным процессом и говорила весело. Самгин нашел, что говорить о работе Столыпина веселым тоном - по меньшей мере неприлично, и спросил насмешливо:
– А по-твоему, вешать надобно не спеша? Улыбаясь, облизнув губы, Марина посмотрела в темный угол.
– Максималистов-то? Я бы на его месте тоже вешала. Вон как они в Фонарном-то переулке денежки цапнули. Да и лично Столыпин задет ими, дочку ранили, дачу взорвали.
– Ужасно... просто относишься ты ко всем этим трагедиям, - сказал Самгин и отметил, что говорит с удивлением, а хотел сказать с негодованием.
– Я ведь не министр и особенно углубляться в эти семейные дела у меня охоты нет, - сказала Марина.
Самгин вспомнил, что она уже второй раз называет террор "семейным делом"; так же сказала она по поводу покушения Тамары Принц на генерала Каульбарса в Одессе. Самгин дал ей газету, где напечатана была заметка о покушении.
– Да, - знаю, - сказала Марина.
– Лидии подробно известно это. Встряхнув газету, как будто на ней осела пыль, она выговорила медленно, с недоумением:
– Детскость какая! Пришла к генералу дочь генерала и - заплакала, дурочка: ах, я должна застрелить вас, а - не могу, вы - друг моего отца! Татьяна-то Леонтьева, которая вместо министра Дурново какого-то немца-коммивояжера подстрелила, тоже, кажется, генеральская дочь? Это уж какие-то семейные дела...
Ее устойчиво спокойное отношение к действительности возмущало Самгина, но он молчал, понимая, что возмущается не только от ума, а и от зависти. События проходили над нею, точно облака и, касаясь ее, как тени облаков, не омрачали настроения; спокойно сообщив: "Лидия рассказывает, будто Государственный Совет хотели взорвать. Не удалось", - она задумчиво спросила:
– Отчего это иногда не удается им?
Самгин усмехнулся, подумав, что, если б она была террористкой, ей бы, наверное, удалось взорвать и Государственный совет.
"Ей все - чуждо, - думал он.
– Точно иностранка. Или человек, непоколебимо уверенный, что "все к лучшему в этом наилучшем из миров". Откуда у нее этот... оптимизм... животного?"
В "наилучшем из миров" бесплодно мучается некто Клим Самгин. Хотя он уже не с такою остротой, как раньше, чувствовал бесплодность своих исканий, волнений и тревог, но временами все-таки казалось, что действительность становится все более враждебной ему и отталкивает, выжимает его куда-то в сторону, вычеркивая из жизни. Его особенно поразил неожиданный и резкий выпад против интеллигенции со стороны Томилина. В местной либеральной газете был напечатан подробный отчет о лекции, которую прочитал Томилин на родине Самгина. Лекция была озаглавлена "Интеллект и рок", - в ней доказывалось, что интеллект и является выразителем воли рока, а сам "рок не что иное, как маска Сатаны - Прометея"; "Прометей - это тот, кто первый внушил человеку в раю неведения страсть к познанию, и с той поры девственная, жаждущая веры душа богоподобного человека сгорает в Прометеевом огне; материализм - это серый пепел ее". Томилин "беспощадно, едко высмеивал тонко организованную личность, кристалл, якобы способный отразить спектры всех огней жизни и совершенно лишенный силы огня веры в простейшую и единую мудрость мира, заключенную в таинственном слове - бог".