Горький Максим
Шрифт:
– Вы - что же, - по своей воле пошли в монахи?
– Мне тюремный священник посоветовал. Я, будучи арестантом, прислуживал ему в тюремной церкви, понравился, он и говорит: "Если оправдают, иди в монахи". Оправдали. Он и схлопотал. Игумен - дядя родной ему. Пьяный человек, а - справедливый. Светские книги любил читать Шехерезады сказки, "Приключения Жиль Блаза", "Декамерон". Я у него семнадцать месяцев келейником был.
Самгин отметил: дворник Марины, казак, похож на беглого каторжника, а этот, приказчик, сидел в тюрьме, - отметил и мысленно усмехнулся:
"Тайны сгущаются".
– Вам, конечно, любопытно, за что меня в тюрьму?
– слышал он задумчивый неторопливый шепоток.
– А видите, я - сирота, с одиннадцати лет жил у крестного отца на кожевенном заводе. Сначала - мальчиком при доме, лотом - в конторе сидел, писал; потом - рассердился крестный на меня, разжаловал в рабочие, три года с лишком кожи квасил я. А он был женат на второй, так она его мышьяком понемножку травила, у нее любовник был, землемер. Помер крестный, дочь его, Евгенья, дело подняла в суде, тут и я тоже оказался виноват, будто бы знал, а - не донес. Евгенья - красавица была и страшно умная, выследила, что я землемеру от ее мачехи записки передавал. И от него к ней. Ну, вот. Всех троих нас поарестовали, восемь месяцев и сидел я в тюрьме. Землемера - оправдали и меня тоже, а Василису Александровну приговорили к церковному покаянию: согласились, что она ошиблась. Было мне в ту пору семнадцать лет.
"Тебе и сейчас не больше", - подумал Самгин, приготовясь спросить его о Марине. Но Захарий сам спросил:
– Извините, Клим Иванович, читали вы книгу "Плач Едуарда Юнга о жизни, смерти и бессмертии"?
– Не читал.
– Ах, очень жаль, - вздохнул Захарий.
– Меня?
– спросил Самгин.
– Нет, я о себе. Сокрушительных размышлений книжка, - снова и тяжелее вздохнул Захарий.
– С ума сводит. Там говорится, что время есть бог и творит для нас или противу нас чудеса. Кто есть бог, этого я уж не понимаю и, должно быть, никогда не пойму, а вот - как же это, время - бог и, может быть, чудеса-то творит против нас? Выходит, что бог - против нас, - зачем же?
"Бред какой", - подумал Самгин, видя лицо Захария, как маленькое, бесформенное и мутное пятно в темноте, и представляя, что лицо это должно быть искажено страхом. Именно - страхом, - Самгин чувствовал, что иначе не может быть. А в темноте шевелились, падали бредовые слова:
– Там же сказано, что строение человека скрывает в себе семя смерти и жизнь питает убийцу свою, - зачем же это, если понимать, что жизнь сотворена бессмертным духом?
"Это он, кажется, против Марины", - сообразил Самгин.
– Смерть уязвляет, дабы исцелить, а некоторый человек был бы доволен бессмертием и на земле. Тут, Клим Иванович, выходит, что жизнь как будто чья-то ошибка и несовершенна поэтому, а создал ее совершенный дух, как же тогда от совершенного-то несовершенное?
Швырнув далеко от себя окурок папиросы, проследив, как сквозь темноту пролетел красный огонек и, ударясь о пол, рассыпался искрами, Самгин сказал:
– Вы об этом Марину Петровну спросите.
– Спрашивал. Ей известны все человеческие размышления, а книгу "Плач" она отметает, даже высмеивает, именует ее болтовней даже. А сам я думать могу, но размышлять не умею. Вы, пожалуйста, не говорите ей, что я спрашивал про "Плач".
– Хорошо, - обещал Самгин.
– Она... очень умная? Захарий тихонько охнул.
– Ох!
И, захлебываясь быстрым шопотом, сказал:
– Необыкновенной мудрости. Ослепляет душу. Несокрушимого бесстрашия...
Он вдруг оборвал речь, беспокойно завозился, захлопал подушкой и, пробормотав: "Извините, мешаю вам уснуть", - замолчал. Самгин подумал, что он, должно быть, закутался одеялом с головою. Тишина стала плотней, и долго не слышно было ни звука, - потом в парке кто-то тяжко зашлепал по луже. Самгин, прислушиваясь, вспомнил проповедника Якова, человека о трех пальцах, - "камень - дурак, дерево - дурак". Вспомнил Диомидова. Дьякона, "взыскующих града". Сектантов - миллионы, социалистов - тысячи. Возможно, что Марина - права, интеллигенция не знает подлинной духовной жизни народа. Она ищет в народе только отражения своих материалистических верований. Марина, конечно, не может быть сектанткой...
Где-то очень далеко, волком, заливисто выл пес, с голода или со страха. Такая ночь едва ли возможна в культурных государствах Европы, ночь, когда человек, находясь в сорока верстах от города, чувствует себя в центре пустыни.
Заснул он на рассвете, - разбудили его Захарий и Ольга, накрывая стол для завтрака. Захарий был такой же, как всегда, тихий, почтительный, и белое лицо его, как всегда, неподвижно, точно маска. Остроносая, бойкая Ольга говорила с ним небрежно и даже грубовато.
Первой явилась к завтраку Марина в измятом, плохо выглаженном платье, в тяжелой короне волос, заплетенных в косу; ласково кивнув головою Самгину, она спросила:
– Мыши не съели тебя? Ужас, сколько мышей! А Захарию строго сказала:
– Разворовали тут всё.
– Вася!
– ответил он, виновато разводя руками.
– Он все раздает, что у него ни спроси. Третьего дня позволил лыко драть с молодых лип, - а вовсе и не время лыки-то драть, но ведь мужики - не взирают...
– Хорош охранитель, - усмехнулась Марина.
– Вот, Клим Иванович, познакомься с Васей, - тут есть великан такой. Мужики считают его полуумным. Подкидыш, вероятно - барская шалость, может быть, родственник парижанину-то.