Горький Максим
Шрифт:
Об "актере для себя", об "игре с собою" он не вспомнил.
С мыслями, которые очень беспокоили его, Самгин не привык возиться и весьма легко отталкивал их. Но воспоминания о Тагильском держались в нем прочно, он пересматривал их путаницу охотно и убеждался, что от Тагильского осталось в нем гораздо больше, чем от Лютова и других любителей пестренькой домашней словесности.
В течение ближайших дней он убедился, что действительно ему не следует жить в этом городе. Было ясно: в адвокатуре местной, да, кажется, и у некоторых обывателей, подозрительное и враждебное отношение к нему усилилось. Здоровались с ним так, как будто, снимая шапку, оказывали этим милость, не заслуженную им. Один из помощников, которые приходили к нему играть в винт, ответил на его приглашение сухим отказом. А Гудим, встретив его в коридоре суда, крякнул и спросил:
– Этот, прокурорчик из Петербурга, давно знаком вам?
– Да.
– Угу! Морозище какой сегодня!
"Ну и - чорт с тобой, старый дурак, - подумал Самгин и усмехнулся: Должно быть, Тагильский в самом деле насолил им".
К людям он относился достаточно пренебрежительно, для того чтоб не очень обижаться на них, но они настойчиво показывали ему, что он - лишний в этом городе. Особенно демонстративно действовали судейские, чуть не каждый день возлагая на него казенные защиты по мелким уголовным делам и задерживая его гражданские процессы. Все это заставило его отобрать для продажи кое-какое платье, мебель, ненужные книги, и как-то вечером, стоя среди вещей, собранных в столовой, сунув руки в карманы, он мысленно декламировал:
Я бог таинственного мира,
Весь мир в одних моих мечтах
От этих строк самовольно вспыхнули другие:
И что мне помешает
Воздвигнуть все миры,
Которых пожелает
Закон моей игры?
Тут Самгин вспомнил о мире, изображенном на картинах Иеронима Босха, а затем подумал, что Федор Сологуб - превосходный поэт, но - "пленный мыслитель", - он позволил овладеть собой одной идее - идее ничтожества и бессмысленности жизни.
"Этот плен мысли ограничивает его дарование, заставляет повторяться, делает его стихи слишком разумными, логически скучными. Запишу эту мою оценку. И - надо сравнить "Бесов" Достоевского с "Мелким бесом". Мне пора писать книгу. Я озаглавлю ее "Жизнь и мысль". Книга о насилии мысли над жизнью никем еще не написана, - книга о свободе жизни".
Но тут Самгин нахмурился, вспомнив, что Иван Карамазов советовал: "Жизнь надо любить прежде логики".
"Попробуем еще раз напомнить, что человек имеет право жить для себя, а не для будущего, как поучают Чеховы и прочие эпигоны литературы, - решил он, переходя в кабинет.
– Еще Герцен, в сороковых годах, смеялся над позитивистами, которые считают жизнь ступенью для будущего. Чехов, с его обещанием прекрасной жизни через двести, триста лет, развенчанный Горький с наивным утверждением, что "человек живет для лучшего" и "звучит гордо", все это проповедники тривиального позитивизма Огюста Конта. Эта теория доросла до марксизма, своей еще более уродливой крайности..."
Самгин вздрогнул, ему показалось, что рядом с ним стоит кто-то. Но это был он сам, отраженный в холодной плоскости зеркала. На него сосредоточенно смотрели расплывшиеся, благодаря стеклам очков, глаза мыслителя. Он прищурил их, глаза стали нормальнее. Сняв очки и протирая их, он снова подумал о людях, которые обещают создать "мир на земле и в человецех благоволение", затем, кстати, вспомнил, что кто-то - Ницше?
– назвал человечество "многоглавой гидрой пошлости", сел к столу и начал записывать свои мысли.
Через несколько дней он сидел в вагоне второго класса, имея в бумажнике 383 рубля, два чемодана с собою и один в багаже. Сидел и думал:
"Если у меня украдут деньги или я потеряю их, - я приеду в Петербург нищим".
Было обидно: прожил почти сорок лет, из них лет десять работал в суде, а накопил гроши. И обидно было, что пришлось продать полсотни ценных книг в очень хороших переплетах.
Ехал он в вагоне второго класса, пассажиров было немного, и сквозь железный грохот поезда звонким ручейком пробивался знакомый голос Пыльникова.
Мир должен быть оправдан весь,
Чтоб можно было жить,
– четко скандировал приват-доцент, а какой-то сердитый человек басовито кричал:
– Что это - одеколон пролили? Дышать нечем! По вагону, сменяя друг друга, гуляли запахи ветчины, ваксы, жареного мяса, за окном, в сероватом сумраке вечера, двигались снежные холмы, черные деревья, тряслись какие-то прутья, точно грозя высечь поезд, а за спиною Самгина, покашливая, свирепо отхаркиваясь, кто-то мрачно рассказывал:
– Одного ингуша - убили, другого - ранили, трое остальных повезли раненого в город, в больницу и - пропали...
– Сударыня, - торжествующе взывал Пыльников.
– Все-таки, все-таки как же вы решаете вопрос о смысле бытия? Божество или человечество?
Против Самгина лежал вверх лицом, закрыв глаза, длинноногий человек, с рыжей, остренькой бородкой, лежал сунув руки под затылок себе. Крик Пыльникова разбудил его, он сбросил ноги на пол, сел и, посмотрев испуганно голубыми глазами в лицо Самгина, торопливо вышел в коридор, точно спешил на помощь кому-то.
– Разрыв дан именно по этой линии, - кричал Пыльников.
– Отказываемся мы от культуры духа, построенной на религиозной, христианской основе, в пользу культуры, насквозь материалистической, варварской, - отказываемся или нет?