Шрифт:
Последний луч солнца, затерявшегося в тяжёлых, пропитанных водой и готовых вот-вот прохудиться тучах, будто прицельно коснулся глаз Ильи, подсвечивая их изнутри, наполняя тёплым янтарём, а я, сжимая дрожащими пальцами волосы, всегда служившие мне ширмой, вдруг почувствовала себя голой, и это отчего-то казалось правильным.
– Но ведь… Но мне говорили, что тебя не задело…
– Вот, совсем немного…
– Это немного?
– Ну да… Там просто… Там боковое стекло с моей стороны лопнуло…
– И прилетело почти в глаз?
– Ну… – Я неловко пожала плечом.
– Ох, Мира…
– Скажи, тебе противно на меня смотреть?
– Конечно, нет! – И почти осязаемое сочувствие в его глазах сменилось на недоумение. – Ты чего?
– А почему тогда ты думаешь, что мне противно смотреть на тебя?
Илья вздохнул, а я отпустила чёлку, ничуть не беспокоясь, как она ляжет, скроет ли, защитит ли, и осторожно, нерешительно положила ладонь на его щёку, а он ткнулся в неё мягко, будто отчаянно нуждающийся в ласке дикий зверь, совсем недавно наказывавший меня за излишнее любопытство и показательно испепелявший взглядом.
– Я достаточно ненормальная, чтобы посмотреть ещё раз? – тихо попросила я.
– Ты… странная, – ответил он.
– Но однажды ты сказал, что это моё достоинство.
Илья долго всматривался мне в глаза, словно сомневаясь, взвешивая и пытаясь в чём-то убедить самого себя, но затем всё же расслабил пальцы, опустил руки, и я медленно, пуговица за пуговицей, расстегнула его рубашку.
Первое впечатление, повергнувшее меня в шок, оказалось обманчивым: шрамов было не так уж и много, они не путались и не превращали тело в жуткое месиво, совсем нет, я даже могла их пересчитать и, повинуясь этому желанию, коснулась кожи подушечками пальцев, а Илья вздрогнул почти незаметно, но не увернулся, не отошёл, разрешая мне не только смотреть, но и трогать, аккуратно скользить от шрама к шраму.
Вот на ключице, когда-то тут была похожая на смешную гусеницу пластина, а теперь белёсый шрам чуть ниже полосы загара – и вдруг понятно, почему он всегда носил рубашки, трепетно застёгнутые на все пуговицы. А вот россыпь мелких крапин на груди – явно от осколков, безжалостно вдавленных в плоть многокилограммовой тушей. Несколько хаотично разбросанных полос и широкий выпуклый рубец, перечёркивающий живот.
– Это от полостной операции, – негромко пояснил Илья. – Местные врачи не церемонились.
– Понимаю, – кивнула я, грустно улыбнувшись. – Шьют они так себе, я проверяла.
– Постой, – вдруг нахмурился он. – Если твой отец – пластический хирург, почему ты не убрала свой шрам? Есть же какие-то технологии, наверное, чтобы сделать его менее заметным?
– Да, есть.
Но я к нему привыкла, я его полюбила как единственное, что у меня от тебя осталось.
– Но я не хотела.
И мне почудилось, что если между нами с Ильёй ещё и сохранился лёд, хрусткими корками прилипший к локтям или коленям, то сейчас он с тонким звоном упал к ногам и окончательно растаял. Потому что мы могли не видеться много лет, жить своими жизнями, пускать в них новых людей, вот только однажды мы порезались об одну бритву, которая оказалась обоюдоострой, и этого уже никогда не изменить. Пусть физический урон несравним, пусть видимые шрамы разные, но те, внутренние, недоступные взору, – они одинаковые.
А ещё – красивые. Как и тело Ильи, и мне необходимо заставить его это понять.
Я нащупала рукой стоящую на подоконнике банку с краской, опустила в неё пальцы и, бросив короткий взгляд на Илью, безмолвно спросив разрешения, убедившись, что он не против, тронула шрам на ключице, бережно и даже, быть может, любовно, а потом коснулась следующего, обвела, соединила, превратила простые несовершенства в сложные узоры. И вдруг снова заговорила, закричала на своём языке, где цвет значил больше бесконечности слов, а на кончиках пальцев хранились вселенные. Впервые за шесть лет я рисовала по-настоящему, не сдерживаясь и не боясь, и податливым холстом мне служило самое драгоценное тело на свете.
– Знаешь, – шепнула я, с особой нежностью проводя пальцами по шраму на животе, – извилистая линия всегда красивее прямой.
А долгая дорога ценнее короткой, и неважно, куда она ведёт.
Назад в благословенную Аркадию.
К давно потерянному смыслу жизни.
Или попросту друг к другу.
Я вытерла последнюю незваную слезу, дёрнула за пояс сарафана, скинула его с плеч и прижалась к Илье, прильнула к его груди, упала в эти спасительные объятия, копируя узоры на своё тело, становясь его отражением, разделяя боль и красоту. Если бы я могла, я забрала бы больше, а отдала бы всё, но сейчас я была способна только потереться щекой о его перемазанную ключицу, услышать, как бьётся его сердце – живое и горячее вопреки всему! – и надеяться, что он когда-нибудь меня простит. Потому что мы были разными снаружи, но одинаковыми внутри.
И в этот момент дождь, предупреждавший о своём скором приходе с самого утра, наконец пролился, оросил нас фейерверком беззаботных брызг, отскакивающих от балконных перил, смял шёлковую пелену мгновения, смахнул туман и вернул в реальность. Где-то грянул гром, и я вздрогнула, поймала взгляд Ильи, тоже будто застигнутого врасплох, смущённо улыбнулась и отстранилась.
– Извини, – пробормотала я, подняла с пола сарафан и принялась торопливо его надевать. – Даже не знаю, что на меня нашло.