Шрифт:
Илья ни разу, даже косвенно, не затронул тему моей причастности к его бедам, словно и вправду не видел в случившемся моей вины. Он ни слова не обронил о том, как я его бросила, не вспомнил про те эсэмэски, не попрекнул меня ими, не спросил, почему я не отвечала. Он вообще с какой-то пугающей лёгкостью заявил, что ему повезло, он видал случаи и похуже, а тут всего-то тело стало казаться чужим – а потом и вся жизнь! – но ничего, прошло же. Илья действительно был самым сильным человеком на свете – пускай и не физически, но стержень в нём когда-то сплавили из прочнейшего металла, в этом я не сомневалась.
Искусно избегая любого упоминания о собственных душевных переживаниях, он тем не менее много рассказывал о людях, с коими ему довелось пересечься. Например, о дедушке, которого тяжёлая травма головного мозга превратила практически в младенца, забывшего, как глотать. Через несколько месяцев терапии он научился сам одеваться, есть и ходить, но его речь по-прежнему состояла лишь из коротких междометий, пока однажды он вдруг громко, ровно, без запинок не произнёс чьё-то имя. Оказалось, звал любимую собаку – и случайно подарил всем свидетелям той сцены надежду: можно выкарабкаться даже из самой глубокой ямы, если знать ради чего.
– А ты ради чего или…коговставал на ноги? – поинтересовалась я, толком не подумав, и тут же осознала остроту вопроса, прикусила язык, хотя глаз не отвела.
Не ради меня, это понятно. Вряд ли ради семьи: Вера, безусловно, сына любила, но всем всегда было очевидно, что она сбежит из дома на лесной опушке, стоит кому-нибудь её поманить. И не ради мечты, с ней Илья распрощался.
– Неужели ради Светки? – оторопела я, чувствуя, как в плохо скрываемом ужасе округляются глаза, вытягивается лицо, а Илья вдруг рассмеялся.
И я тут же забыла, в какой цвет мы покрасили балконные перила, хотя и минуты не прошло, как мы закончили, я даже всё ещё сжимала в ладони кисть. Меня внезапно снесло волной этого первого, долгожданного смеха, чуть хриплого, немного неуверенного, как бывает после длительного перерыва, но настоящего, непритворного, живого. Зажигающего.
– Дурочка, – только и сказал Илья.
Он взял банку с оставшейся краской и шагнул в комнату, а я внезапно разозлилась – или обиделась, или резко приревновала, или растерялась, или запуталась в этих дурацких двойных смыслах – и крикнула вслед:
– Тогда почему ей ты позволяешь смотреть на твой шрам, а мне нет?!
Илья остановился, обернулся. Снова вышел на балкон, и в воздухе повисла удушающая тишина, которую не мог расколоть даже шелест бумажных журавликов. Крепко сжал челюсти, посмотрел на меня чернющими глазами, а потом с грохотом поставил банку на подоконник и схватился за пуговицы рубашки. Расстегнул их торопливо, не отводя от меня взгляда, от которого спёрло дыхание, распахнул полы и сказал ледяным голосом:
– На, смотри. Довольна?
Не шрам – там былишрамы. Длинными полосами, короткими штрихами, капелью мелких точек они беспорядочно изрезали грудь, испещряли живот, путались между собой и в клочья рвали хранимые мной воспоминания о бархатной коже и твёрдых мышцах. И я упала, я утонула, я умерла, я оглохла от бьющегося в ушах сердца, а по щекам поползли едкие слёзы.
– И чтоб ты знала, – добавил Илья недобро, словно пережимая мне горло, – я на них позволял смотреть только матери и докторам. Потому что ни одна нормальная девушка не захочет видеть это уродство.
Он резким движением запахнул рубашку и принялся застёгивать пуговицы, но пальцы явно подводили и не слушались, и он застрял где-то на половине, а я бросила кисть, подлетела к нему, встала вплотную и обхватила руками его ладони. Остановила. Посмотрела в глаза.
– Это не уродство, – дрожащим голосом проговорила я.
– Да конечно! А ревёшь тогда чего? От неземной красоты? Или от ужаса и отвращения?
– Это не отвращение. Это… это…
Боль. Раздирающее чувство вины за то, что я с ним сотворила. Раскаяние. И отчаяние. Но как найти те слова, чтобы их передать? Чтобы расслабить окаменевшее, напряжённое тело? Чтобы потушить чёрный огонь в глазах? Чтобы заставить его поверить? Эти слова вообще существуют?!
В эту секунду я ничего не могла сказать. Но я могла кое-что сделать.
Поэтому вскинула руку, убрала со лба чёлку и судорожно сглотнула, замечая, как Илья вмиг меняется в лице. Да, у меня тоже был секрет, вечное напоминание о той кошмарной ночи, что разделила жизнь на до и после, –мойшрам, белой дугой рассекающий лоб, подбирающийся почти к самому уголку брови и уходящий дальше, к виску.
– Это?..
Я кивнула, ощущая, как слёзы полились с новой силой. Ведь я тоже никому не позволяла смотреть на него, избегала вопросов и ненавидела безликие слова жалости: ах, бедняжка, нет ничего ужаснее шрама на женском лице! Есть, мать твою, есть! Шрам на сердце!