Шрифт:
Только когда с кондициями 2000-го года будет сосуществовать безвременье зимнего Санкт-Петербургского двора и осуществлять фантазию художника начала шестидесятых годов, полноценно будет осуществляться принцип жизни, заложенный код будет проступать прямо и правильно, как время на электрических часах с выскакивающими цифрами. Тогда этот шифр непосредственно, без перевода будет доходить до сознания и осуществления своего, а когда не одновременно сосуществуют эти факторы, то патологически не доходит смысл жизни.
Как и читать об Кяхте не пив чая не советует не залежалый, как невечерний, как язык – совесть. Момент, когда персонажи молчат, а яблони цветут, вечен. Молча глядят с улицы через палисадник в окно, и им кажется разное одно и то же. Максимум фиксации. Предложение новоиспеченную француженку хлебом накормить, а так в остальном она нормальная. Главное, и я потом много раз убеждался, как продуктивно подвергать данной интуиции жизнь характеров. От их сложности камня на камне не остается. Спрашивается даже не что, не на что ты смотришь и что ты видишь просыпаясь – как часто это бывает, а сколько раз начиная с полудня ты видишь что-то, как впервые. Например – в час поглядел на весеннюю улицу, ближе к двум так же поглядел на плевок, застывший на домашнем туфле и т. д. И вот выходит, что именно потому, что тебе нечего об этом сказать, и говорится. И опять как не было ничего на другой день.
Освещенные окна – как созвездия, а сами созвездия наблюдаются в открытые форточки – видимое гигантское световое табло. В разные часы и дни говорящее о разном, но о вещах предельно значимых. Это и есть язык цивилизации. Вот и кажется, что тебе многое предстоит узнать. И ничего в ней не понимая, не вижу причин не любить то, что дошло и понял. В самом этом по себе не вижу ничего нового как в проблеме. Солнце встает на небе равномерно. А сверху оно вот такое и есть – не белое и не красное. А так то те племена, что считаются самыми счастливыми, кроме того, что лежат да стоя заботятся о хлебе насущном, просто еще и водят хороводы друг за другом согнувшись – и это вся мудрость. Шесть по семибалльной шкале на юге Хоккайдо. И Калабрия. Ряд огней – каждый огонь новый – смысл ряда (у Козлова).
И у детей бывают дни, когда что-то не клеится, но в массовых играх мы этого и не видим. И так приятно на них смотреть, как писателю писать, когда не пишешь ведь тоже что-то не в порядке. А когда пишешь и не замечаешь, как время проходит. Я понимаю, что то сравнение было предельным, дальше оставалось сказать, что Брейгель и есть такой писатель, который рисует, поняв тщету слов.
Есть красный и черный цвета на белой бумаге и есть белый свет в витраже. Белый цвет и белый свет, каждый мучается сам по себе. Предельное сближение. Учись не делать ничего. Только такой безапелляционный контраст, как красного с черным, вызывает представление от «белого» цвета о белом свете, но с этим каждый сам должен знать, что делать.
Глаза устали от голубизны, с музыкой порывистого ветра, которого нельзя не заметить. Как бы и мы подойдем
По поводу Брейгеля. Поселите на мое место детского писателя, чтобы он мог наблюдать за играми детей. Снег в марте стал такой ноздреватый, грязный и рыхлый, что все дети собрались на замерзшей луже. Они больше всего напоминают сточенные цветные карандашики или надломанные мелки. Что они делают на льду? Нам уже почти ничего не дано, и мы испытываем уважение, считаем, что это самоуважение – не требовать, чтобы мы осмысляли по-особенному то немногое, что есть. Например, игры детей. Чтобы их осмыслял один человек – этого много. Мне как бы вот с этим приходится дело иметь. Но если подумать, то со многим и другим. Параллель детским играм. Я почему-то выбрал декабрьскую оттепель на городских каналах, но это сближение отдаленного. Давно.
Такой яркий блик на окне, что и стены и ничего кругом не видать. На небе гряды дождевых разорванных туч. Ветер. Постукивает с вечера вчерашнего наш дом всеми балконными приспособлениями. Продувается городская окраина. Люди в весенней одежде держатся кучей, чтобы не унесло, как цветные лоскутья бумаги. Воскресение. Весной не страшно. Холодно по-настоящему. Только после этого установились утренники, в хорошее солнечное утро у нас между домами сизый туман, не похоже на любую другую погоду. Начиная идти, люди видят весь свой путь намного дальше. Так бывает при безоблачном небе оттого, что сейчас еще солнце не способно разморить. Веет духом весеннего благородства. Сколько бы не было воды под снегом и под ногами, как красиво. Как чай хватает за душу. Ранняя весна, утро. От весны до весны – несколько лет. И что всю жизнь будешь не признан – оцени это. Отец наш старался, чтобы мы были счастливыми, а не признанными. Снег в Баку, в Грузии, в Сухуми – он это видел. Подземные толчки в южной Боливии, южной Мексике…
<1982>
Когда понимаешь, что уже и не остается ничего понять, и ложись опять. Вспыхивают лампочки за твоими окнами, как короче не сказать, и их подмигивание складывается в лаконичную надпись – надо всем звучит политическая новость. Новый город напоминает газетный лист. В старом городе мы знаем об этом больше на слух: упал «Салют-6», землетрясение на Байкале, Индира Ганди совершает поездку в США.
Пахнет чаем, потом яблоками, отдает «пепси-колой». Гвоздики. Мне даже снится, сколько пасты в стержне должно оставаться. Вот как давно прошли и кончились белые ночи, а продолжаются кое-как чайные дни, когда нет ничего сложнее в жизни, чем заварить чай, закурить беломор.
В старом городе соседи лукавей выглядывают из окон, хотя то, что им открывается, не содержит и намека на лукавство. Хлеб, до которого мы договариваемся в течение дня и на закате, как цветной кинофильм, разноцветное небо надо всеми этими новостями, зрелище в новом районе. Теперь солнце садится в одиннадцать, прошла половина лета. Вера уехала, оставив нас с матерью в маленькой комнатке, но здесь с новостями обстоит не лучше. Пьешь чай и догадываешься о завтрашней первой новости. Люди разъехались на лето или еще разъезжаются, и целые дни квартира принадлежит нам временно. Я хожу с утра до ночи по комнате и коридору, захожу на кухню. На том свете так тихо потому, что всегда только что кто-то умер. Как в шуме городском ни мало нашего, но этой тишины мы не ищем.