Шрифт:
– Благородно, конечно, но не думаешь ли ты этим благородством совсем добить нашего пьяньчужку?
– Нет, потому что это – правда. Нашему человеку от правды хуже не бывает… по-честности… так ваш Аркадий говорит?
– Неужели здесь вся сила от женщин? И никак не может быть по-другому?
– Может, но когда на этой земле появляются мужчины со своей силой, от неё только разор. Вот увидишь, скоро опять придут сильные мужчины, сильные своей силой, и земля от их силы заплачет. Да так уже бывало. У силы, которая не через нас, другой цвет и чужой запах…
– Назад в матриархат? Да здравствует бабий век? Катька-Анька-Лизка-Катька?
– Нет-нет, женщина не должна управлять, она должна вдохновлять. Не управлять, а, если хочешь, направлять, потому что вы, мужчины, мир знаете умом, а мы его чувствуем; знание же может быть ложным или неполным, а чувство – нет, во всяком случае, гораздо реже. Поэтому и были во всех порядочных культурах институты женщин-жриц.
– Пифии, весталки?
– Да, без их слова ни одну войну не начинали. И у кельтов были женщины-жрицы, и в Индии были йогини-колдуньи, да и наши ведьмы и бабы-яги с того же поля.
– А амазонки!?
– Нет, амазонки – это поляницы-богатырши, они не жрицы, они вроде как монашки-воительницы, Пересветы и Осляби в юбках.
– Почему монашки?
– Потому что амазонки. Не матери, не жонки, а-ма-жонки.
Семён даже остановился.
– Вот это я Аркадию предъявлю!..
– Аркадию?
– Он у нас ещё тот этимолог… Фасмер, если б с ним полчаса поговорил, сжёг бы свой словарь в трёх огнях, а сам бы повесился.
– А откуда он черпает? Много читает?
– Вообще не читает. В воду смотрит.
– В воду? Интересно… Правда, очень интересно.
– Что ж вы тогда дур валяете? – шутка прозвучала жёстко. – Вдохновляйте!
Вспомнил этот разговор, снова не согласился: ну, не может быть женщина виновата! Виноват всегда мужчина, даже когда виновата женщина. Особенно когда виновата женщина, мужчина виноват трижды, позволив женщине стать виноватой.
Записал это как стихотвореньице.
И ещё показатель: при Кате хочется писать стихи. Конечно, поэзия не может заменить всю любовь и только вытекает из нее, как из озера ручей – вспомнил вдруг Семён (кажется, из Пришвина) и добавил из своего чувства, что стихи пишешь иногда только ради того, чтоб услышал их один только человек. Даже если он их и не услышит.
В библиотеке, что через две двери от музея, карта Союза висела на стене, а рулон с политической картой мира 1985 года, томик «Малого атласа», два тома Большой советской энциклопедии на «Б» и «О» и деревянную тридцатисантиметровую линейку выдала, подозрительно оценивая его взглядом, пожилая библиотекарша. Когда попросил ещё и глобус, библиотекарша оценивающий взгляд сменила на подозрительный.
Первым делом отыскал глазами Коломну – то место, где Оке словно переламывают хребет, заставляя отказаться от стремления на север, и несколько миллиметров по карте вправо и чуть вверх, где её, реку резко поворачивают обратно на юг. «Плечо, на нём Ока как коромысло висит…» Иголками закололо ступни: на этом месте сейчас стоит он. Вспомнил: «Ока-ломана», Коломна. Вот…
Две великие реки, как две большие материнские ладошки, обняли серединку русской земли и хранят её силу и её тайны… Снизу – Орёл, Калуга, Коломна, Рязань, Муром, сверху – Калинин, Ярославль, Кострома, Горький да сколько ещё… В серёдке, внутри «ладошек», – древние столицы: Ростов, Суздаль, Владимир, а в самом центре этого объятья – Москва. Нет, не могла так просто сложиться такая картинка, какой-то надмирный стратег стоял вот так над Землёй, как он сейчас над картой, и выстраивал внутри речных ладошек нужный ему порядок. Зажмурился: видимое пространство междуречья, как покрытая ряской поверхность древнего водоёма, стянулось временем в узелки городов, но в оставшихся от таких стяжек прогалах ему открылось пространство прежде невидимое, таинственная глубина; таинственная, но настоящая, в которой суть и смысл этого места на земле и самих этих городских узелков в том числе.
И совсем иначе представил вдруг и саму Землю – как будто дымная пелена упала с глаз, и привычное, окаменелое мнение о ней как о стоящем на наклонной подставке картонном шарике, показалось не просто смешным или обидным, а зловещим обманом: он водил ладонью по карте и чувствовал под рукой подрагивание и тёплое пульсирование большого живого существа, столь же чуткого, сколь и терпеливого, но не бесконечно терпеливого, терпеливого до какой-то границы… какой?
Усмехнулся: как много нам открытий чудных…
От Оки до Оки. Две названные в рукописи Оки, кроме их родной, – уральскую и байкальскую, нашёл легко (правда, башкирскую через энциклопедию), с остальными помучился.
Потом ползал по карте с линейкой: проверить все эти большие, от Оки до Оки, сажени да вёрсты. Записывал циферки, умножал их и бормотал про себя:
«Вот, от Орла до Большой Оки… примерно… при масштабе… сто сорок в сантиметре и на пятьдесят девять… ну, скажем, шестьдесят сантиметров, шестьдесят на сто сорок будет… восемь тысяч четыреста. Теперь разделим на пять… тысяча шестьсот… ну, почти тысяча семьсот километров друг от друга. Вот она, волжская сажень…». Омскую Оку на карте не нашёл, измерил сразу до Оки байкальской, пересчитал, получилось где-то три двести с копейками, а как раз между ними – Омь, с ненайденным притоком Окой омской. И одно число выплыло ещё из школьной памяти… 1666 километров, скорость вращения земли… на экваторе. О-хо-хо… Где экватор, а где мы… А всё равно, всё равно…