Шрифт:
После этого странного звонка Левицкий снова надолго исчез из жизни Анны Рословой. Однако вездесущие волны городской молвы выносили к ней некоторые подробности его жизни, жизни знаменитого человека, доступной всем во всякое время, как городской парк или деревенское кладбище. Так она услышала, что Левицкий женился на скромной, ничем не примечательной пианистке, что у них родился ребенок, тоже девочка. Потом до нее донеслось, что Левицкий уехал на длительные гастроли за границу…
Слава Левицкого все ширилась, все росла — за его пластинками теперь уже гонялись по магазинам и говорили, что на черном рынке они стоят баснословные деньги; счастливцы, которым удавалось ненадолго заполучить его пластинки, переписывали их на магнитофонные ленты и звали к себе в гости не на чашку чая, а послушать Левицкого. Теперь уже все окружающие Анну Петровну, включая ее учеников и даже их бабушек, знали эту фамилию — Левицкий. И ей это было очень приятно: опять вспоминала то лето и те слова, сказанные ей в щель пляжной будки, и опять какое-то чудное предчувствие смущало ее…
Вернувшись из-за границы, Левицкий вскоре приехал на гастроли в город, где учился в консерватории. Поздно вечером он позвонил Анне Рословой и опять после первых вступительных вежливых фраз долго молчал в телефонную трубку. Приезжал он на концерты и еще через полгода, и еще, и каждый раз звонил ей и после нескольких незначащих слов подолгу молчал в трубку, будто дожидаясь чего-то. В такие минуты Анна испытывала неловкость и даже робость оттого, что никак не может догадаться, как ей следует себя вести: конечно, ей ужасно хотелось назвать Левицкого Шенечкой и запросто пригласить к себе на чашку чая с домашним печеньем, но он ни разу не высказывал желания ее увидеть, она не могла ни в чем усмотреть даже намека на это, и позвать его сама она не решалась. Кроме того, пока он молчал на том конце телефонного провода, она все время надеялась, что однажды, достаточно помолчав, он все-таки скажет ей так: «Вот видишь, Анечка. Я сделал, что тебе обещал. Ради тебя я стал знаменитым. На весь мир. Что ты теперь думаешь об этом?» — но Левицкий всегда называл ее только Анной, хоть и на «ты», и потом упорно молчал. Иногда после такого мучительно загадочного звонка Анна, увидев где-нибудь в городе афишу его концерта, шла в кассу, брала билет, если удавалось достать, если нет — покупала втридорога с рук и, сидя где-нибудь на балконе или за колоннами, слушала, как поет теперь Левицкий. И хотя ей казалось, что верхние его ноты, пожалуй, несколько резки, а нижние недостаточно тембрально окрашены (в глубине души она по-прежнему считала Якова Рослова, уже вылетевшего и с места последней скрипки — второй скрипки за восьмым пультом слева — симфонического оркестра областной филармонии и подрабатывающего теперь, как бродячий музыкант, на свадьбах и похоронах — слава богу, хоть они-то не переводятся на земле! — музыкально гораздо одареннее Левицкого), все же его успех ей был очень приятен, и она громко хлопала и кричала «браво» вместе со всеми…
Тем временем Анна похоронила отца и вышла во второй раз замуж за милого скромного человека — Виктора Ивановича Константинова, учителя рисования в младших классах в детской художественной школе, отца одного из ее учеников. Были неприятности в школе: длинная унизительная беседа с директрисой о нравственном облике советского учителя, но потом, когда Виктор Иванович пришел в школу и объяснил директрисе, что его бывшая жена уже два года как замужем, и принес, по требованию директрисы, соответствующие документы, вопрос «Личное дело педагога Рословой» сняли с повестки дня педсовета, и все уладилось.
Анне Петровне Константиновой было уже около сорока, ее дочери — семнадцать, и она, конечно, очень изменилась с того лета, когда мы видели ее в Крыму на пляже. Однажды Левицкий снова позвонил Анне Петровне — его звонки не были теперь для нее большой неожиданностью, хотя и не были часты, но, во всяком случае, она давно привыкла к загадочному молчанию Левицкого в телефонную трубку и не испытывала уже при этом ни робости, ни неловкости: всякие причуды могут быть у знаменитых людей! Но на этот раз Левицкий, помолчав, как обычно, внезапно пригласил ее на свой очередной концерт. Сказав, где он оставит ей билет, он снова надолго замолчал, но потом вдруг очень громко прибавил: «Надеюсь после концерта увидеть тебя наконец, Анна. Я выйду сразу после концерта, со служебного входа».
Анна Петровна отчего-то не стала звонить в школу мужу, который в тот день задержался на педсовете, чтобы пригласить его с собой на концерт, не позвала она почему-то с собой и дочь (правда, Левицкий говорил как будто только об одном билете, да ведь можно было попросить и второй, а то и просто пойти к началу концерта всем троим, да и купить билеты с рук), нет, она не стала обо всем этом думать после звонка Левицкого, она стала собираться на концерт именно одна. Она бегала по коридору, комнатам, кухне, в ванную, шарила по ящикам и ящичкам, коробкам и коробочкам, отыскивая вещи, которые берегла на особо торжественные случаи, а так как особо торжественный случай все как-то в ее жизни не наступал, то она просто никогда ими не пользовалась: французские духи, пудру, губную помаду, тонкие английские колготки — вещи, подаренные ей к свадьбе Виктором Ивановичем; лак для ногтей, бигуди, болгарский осветляющий шампунь для волос, польский бадузан, шелковый носовой платок с кружевами — вещи, купленные ею самой по случаю, впрок, да так почему-то и не нашедшие до сих пор себе применения и сейчас, когда наконец понадобились, как назло, запропастились, конечно, бог знает куда! Потом она долго лежала в пенистой ванне — как раз вспомнила, кто-то говорил, такая ванна улучшает цвет лица; затем долго завивалась, красилась, выщипывала брови (выщипала и несколько длинных темных волосков на подбородке, которые только сейчас неожиданно — к счастью! — у себя обнаружила), — в общем, суетилась, волновалась, металась. Да и шутка ли сказать — они ведь не виделись с Левицким восемнадцать лет! Да, именно, ею вдруг овладело совершенно безумное желание предстать перед ним такою же, какой она была тогда, в Крыму. Она полезла на антресоли и достала одно из двух цветастых платьев, которое чаще носила в то лето и которое почему-то так и не соглашалась отдать дочери, как та ни просила — хотя бы на время! — неожиданно своевольный каприз моды сделал это двадцатилетней давности платье снова «последним криком», — но, просунув в воротник голову, она так и не смогла спустить платье ниже округлившихся плеч. Тогда она перемерила все свои платья (три оказалось вполне приличных, если не считать еще двух юбок, вязаной кофты и замшевого жилета). Она хотела выбрать такую одежду, которая бы не бросалась в глаза своей нарядностью и вместе с тем была бы модной и красивой. Она остановилась на темно-зеленом с большими пуговицами снизу доверху — как раз по моде — и узким поясом. Перед тем как надеть его, она попросила дочь расчесать и немного подначесать ей сзади уже завитые волосы, чтобы сделать их попышнее; уж прическу-то она сумеет сделать, как в то лето!
— Куда ты так наряжаешься, мама? — спросила дочь, причесывая ее перед зеркалом.
— Видишь ли, доченька, — отвечала ей Анна Петровна, разглядывая свое лицо в зеркале и, к своему удовольствию, не замечая в нем особенных перемен с того лета, — меня пригласил на концерт один мой старинный друг. Мы с ним учились вместе в консерватории на одном курсе. Да ты, конечно, слышала его фамилию — это Левицкий. Он пригласил меня сегодня на свой концерт, чтобы узнать мое мнение об его исполнении, он очень считается со мной — в свое время он считал меня самой способной на всем курсе. Мы с ним не виделись восемнадцать лет. Не могу же я явиться на его концерт как попало.
Она надела платье и с удовольствием оглядела себя всю в зеркальной дверце шкафа: от яичного шампуня, бигуди, начеса и «Арома колора» № 8 ее волосы стали совсем светлыми, блестящими, пушистыми — как в то лето! Она постояла перед зеркалом, поворачиваясь перед ним разными сторонами, потом нагнулась и расстегнула две большие пуговицы снизу от подола — по моде.
Уже подходя к концертному залу, она взглянула в большой разрез, из которого попеременно показывались ее полные, как будто голые, под светлыми прозрачными колготками ляжки, покрытые тонкой частой сеткой фиолетовых жилок — так стало у нее после родов, — зашла в ближайший подъезд и застегнула предпоследнюю пуговицу. После концерта, на котором Левицкому, как обычно, выносили на сцену цветы в корзине и кричали «браво», Анна Петровна, волнуясь, подошла к служебному входу. Левицкий вышел в элегантном концертном костюме, с чемоданчиком и в обнимку с большой охапкой цветов, которая едва помещалась ему в руку. Тотчас же его со всех сторон облепили бог весть откуда вмиг взявшиеся молоденькие девчонки. («А ведь им сейчас как раз столько, сколько было мне в то лето», — почему-то только сейчас со страхом осознала свой внушительный возраст Анна Петровна.) Заискивающе хихикая, щебеча ему что-то любезное и вместе с тем грубо теснясь и толкаясь, тихо и злобно переругиваясь между собой — Анне Петровне было хорошо слышно — и снова обращая к нему свои лучезарные лица, девчонки простирали к Левицкому тонкие руки с зажатыми в них разнообразными предметами через головы друг друга. Оставшись в их кругу, Левицкий молча стал брать один за другим протянутые к нему предметы и на своем чемоданчике, поддерживаемом одной из девчонок, что-то быстро черкать шариковой причудливой заграничной ручкой на открытках, своих портретах, афишах, книгах, пластинках. Он делал все спокойно и быстро и походил на хорошо тренированного жонглера. Открытка порхнула из рук в руки — на чемоданчик — назад, в веер пальцев; книга вылетела из толпы — на чемоданчик — опять в толпу… Наконец он выбрался из круга девчонок, кивнул Анне Петровне так, как будто бы они виделись сегодня за обедом, и пригласил ее в такси, которое уже дожидалось его тут же, у входа. «Наверное, одна из этих нахальных девчонок подогнала», — с неприязнью подумала Анна Петровна.
Дорогою Левицкий молчал, изредка взглядывал на Анну Петровну, сидевшую рядом, и улыбался в темноте автомобиля.
Такси остановилось на площади, у лучшей в городе гостиницы, и Анна Петровна, которой никогда прежде не случалось бывать в гостиницах, вдруг совершенно потерялась и оробела. Ей отчего-то стало стыдно швейцара с золотым позументом на синей куртке и на околыше форменной фуражки, который с такой преувеличенной любезностью распахнул перед ними тяжелую дверь, что это смахивало на издевку; администраторши, сидящей за темной полированной конторкой, со строгим презрением, как ей показалось, взглянувшую на нее расширенными глазами сквозь стекла модных очков; всех, кого они встречали, — в основном мужчин, — пока поднимались в лифте и шли по узкому коридору, покрытому ковровой бордовой дорожкой с двумя зелеными полосами по бокам, освещенному нестерпимо белыми лампами дневного света, с черными номерами в белых эмалированных овалах на темных полированных дверях по обеим его сторонам, — все, все, казалось, смотрели на нее, идущую по гостинице рядом с Левицким (видела бы ее сейчас директриса!), как-то особенно долго, пристально, нагло — в общем, нехорошо, гадко! Анна Петровна всеми силами старалась не замечать этих взглядов и этих многочисленных дверей под номерами, но и взгляды, и черные цифры отчего-то сами собой так и прыгали ей в глаза, и в голове все время вертелось что-то давнее, забытое, стыдное, из школьных уроков литературы — в номерах.