Шрифт:
– Рашпояшалша Дмитрей!
– шамшил почтенный Павел Соробич, тряся поверх шубы узкой белой бороденкой.
– Истинно распоясался, - поддакнул Софоний Алтыкулачевич.
– Как же - Мамая победитель!
– Да кабы мы встали за Мамая - разве одолел бы он?
– Ни в жисть!
– Ишь, чего удумал - государя нашего Ольга Ивановича подмять под себя...
Посматривали на князя. Ждали - стукнет сейчас перстнями на пальцах по подлокотнику: "Не бывать тому!" Не стукнул. В притухших карих глазах виноватость. Ведь уговаривали его иные бояре, в первую очередь Иван Мирославич, встать рядом с Мамаем и ударить на Дмитрия Московского - нет, не послушался. А теперь вот - утрись!
С дотошностью расспросил Епифана: каких ещё уступок требуют московиты. Выяснилось: московиты не точат зубы на те волости, что на рязанской стороне Оки, но просят и рязанцев отступиться от своих волостей на московском берегу. Не полезут они и в Тулу, если и Олег туда не полезет; пусть там правят татарские баскаки, как они правили ещё при царице Тайдуле, вдове хана Джанибека... Не должен Олег соваться и в Мещеру, купленную Москвой...Словом, кое в чем давали поблажку, но наглости, как всегда, было с избытком.
Теперь-то уж, как надеялись рязанские бояре, князь наверняка ударит по подлокотнику. Но князь опустил очи долу, выслушал, затем тихим голосом объявил: "Ступайте, бояре, по домам. Как нам поступить - подумайте. С ответом не спешите. Отмолвите, как вновь соберу вас..."
Бояре один за другим кланялись и уходили. Первыми - те, кто сидел подальше от князя. Иван Мирославич, как самый ближний, всегда откланивался последним, и при этом часто князь задерживал его: побеседовать ещё и с глазу на глаз. И на сей раз Иван Мирославич надеялся: князь попросит его остаться. А поведать князю было о чем: Иван Мирославич задумал строить по весне церковь в вотчине Верхдерев, а в другой вотчине, Венев, пожаловать тамошнему монастырю Николая Чудотворца угодья. Может быть, посетует тестю: стали выпадать, непонятно от чего, зубы у любимого коня Джигита, купленного им минувшим летом в Сарае, куда ездил выкупать у хана Тохтамыша ярлык на великое Рязанское княжение. Само собой, обмолвится и о сыне Грише: тот гораздо постигает грамоту и преуспевает на воинских игрушках. Ну, а потом, потом выплеснет из себя негодование по поводу невыносимых требований московитов.
Наконец, поясно поклонясь и коснувшись рукой ковра, удалился из палаты Ковыла Вислый. Взор князя упал на Ивана Мирославича.
Но каким был тот взор! Не дружески-родственным, располагающим к приятной беседе с глазу на глаз, а холодным... Ясно дал понять - иди... В чем Иван Мирославич провинился перед князем? В чем сплоховал? Встал, все ещё надеясь: задержит. Не задержал...
Не глядя на своего слугу, ждавшего его в сенях, быстро вышел на залитое скупым зимним солнцем крыльцо, сощурился. Саженях в десяти от крыльца стояли запряженные тройкой гнедых санки. Кучер уже отвязывал лошадей. Медленно сойдя со ступенек, Иван Мирославич умял поудобнее сено в кузове санок, сел, сам прикрыл медвежьей полостью ноги и, отрывисто, кучеру: "В Храпово!".
Село Храпово было вотчиной Едухана. Через полчаса крупного рысистого бега коней показалась на возвышенном приволье церковь, и вот уже визг полозьев врывается во двор усадьбы брата.
Двор широк, посреди его двухъярусный дом, вдоль тына - хозяйственные постройки. На большой навозной куче лежат два верблюда, купленные братом у московитов позапрошлой осенью, когда те гнали с Дона брошенный ордынцами скот. Две высокие поджарые собаки подбежали к возу, обнюхали валеные сапоги Ивана Мирославича (он почесал собак за ушами). Сам Едухан, во всем белом только что вернулся с охоты - вышел из дверей псарни, широко улыбаясь и раскинув руки для объятий.
Когда-то резкий и злой, Едухан, со времени переезда на Рязанскую землю, смягчился нравом: стал ровнее, благодушнее. Уже не кричит на встречных: "Пыстаранись! Еду хан!.." И плетка его теперь не хаживает по спинам слуг. Приняв и полюбив православное вероисповедание, он с удовольствием занимался хозяйством в своей вотчине, имел большие косяки лошадей, владел бобровым гоном на реке Бобровке (за тот гон в казну князя справно шла немалая пошлина), сеял на мягкой землице пшеницу, просо и овес. Главное свое дело - службу князю - исполнял честно, но не столь уж и ретиво, как Иван Мирославич. Государевы неудачи не воспринимал так близко к сердцу. Отступив от старшего брата на шаг, оценочно вгляделся:
– Ты что как ошпаренный? Ну?
– Есть о чем перетолковать...
– Уста Ивана Мирославича сомкнулись, обозначив печально-значительную морщинку в уголках рта.
– Перетолкуем... Пойдем-ка, посмотришь волка. Собаки взяли. Зверина матерый...
Повел Ивана Мирославича к соломенному навесу меж двумя хлевами, где толпилось с полдюжины дворовых людей, чем-то взбудораженных. По приближении бояр расступились. Меж ними на соломенной подстилке лежал серо-белесого окраса связанный по ногам волк: большеголовый, с широким лбом, косым разрезом глаз. Под щеками - колко торчавшие баки, в пасти - короткая палка, засунутая в нее, видно, в тот момент, когда собаки мертвой хваткой вцепились зверю в горло или загривок. Морда крепко обвязана веревкой. Волк взглянул на Ивана Мирославича остро, зло, яро... Не будь морда обвязана так и щелкнул бы своими мощными клыками и зубами. Иван Мирославич невольно поежился...
Едухан засмеялся:
– Каков, а? У-у, бирюк! (Погрозил волку пальцем). Я т-тебе! Волк ответил рычанием. Челядинцы посмеивались.
– Вот что, дорогой мой брат, - обратился Едухан к Ивану Мирославичу.
– Идем завтра со мной на охоту... Ей-богу, тебе придется по душе.
Иван Мирославич не любил охоты. Она отвратила его ещё в те ордынские времена, когда он, по приказу хана, участвовал в охоте вместе со всем воинством. Смысл охоты заключался лишь в том, чтобы окружить огромное степное пространство, где много зверей, и с шумом, криками, ревом труб постепенно, день за днем, сужать кольцо. Зверям некуда деться: начиналась жуткая бойня. Безысходность несчастных животных вызывала в душе Ивана Мирославича (тогда ещё Салахмира) чувство сострадания к ним. На Руси охота иная, здесь зверю дают возможность изъявить природную ловкостъ и хитрость и уйти от стрелы либо рогатины. Но отвратительное впечатление от тех, ордынских охот было столь неизгладимо, что Иван Мирославич даже и теперь не хотел слышать ни о какой охоте...