Шрифт:
И он сам, невзирая на страх перед пламенем, не мог удержаться — смотрел, что написано. На ветки деревьев забирался и оттуда смотрел, а потом старался обходить стороной место со знаками — но их вскоре скрывала трава. Перед сезоном дождей она росла плохо, высушенная засухой, но все же словно старалась побыстрее избавиться от неприятных следов.
Время шло быстро — Огонек почти позабыл человечий язык, зато на удивление ловко выучился подражать голосам птиц и зверей. Порой сомневался — не умел ли и раньше? И с рууна говорить уже мог, а вот им язык людей не давался. Хотя Белка пыталась, и Седой, и еще кое-кто.
Потом дожди хлынули. Два дня — бешеный ливень, порой приостанавливался — и гром просыпался, молнии зубами сверкали. Лес готовился — скоро небо начнет плакать, и долго еще не осушит слезы.
…Впервые Огонек ощутил жжение в ладонях и головокружение, когда приблизился к телу умирающей женщины — еще до раздела племени это случилось. Наверное, она была даже молода — дикари жили недолго; но внешне напоминала старуху. Это она дала Огоньку луковицу в его первый день здесь, а теперь ее трясло в лихорадке. Полукровка опустился на землю возле дикарки, борясь с тошнотой и слабостью, взявшимися непонятно откуда, и тронул женщину за холодную руку. Голова кружилась еще сильней, перед глазами плыли огненные полосы. И очень хотелось помочь — он отгонял полосы, как мошкару, шепча беззвучно самому непонятное.
Очнулся, когда его оттащили от женщины — она спала, и дыхание было ровным; на лице застыло умиротворенное выражение.
Огонька же оставили в стороне под кустом, и поглядывали с явным страхом. Почти сутки понадобилось ему, чтобы понять — он сумел вылечить эту женщину… правда, она не стала совсем здоровой, часто кашляла и задыхалась, но жила.
Второй раз Огонек испытал удивление, граничащее с испугом, когда подобрал раненого детеныша йука — и остановил кровь, льющуюся из его задней ноги. Рыжебровый, вожак дикарей, отобрал детеныша и убил; Огонек отказался есть его мясо, а ночью долго не мог заснуть, опасаясь поверить и все же мысленно возвращаясь с этим двум случаям. Кажется, я могу лечить, сказал он себе неуверенно, когда уже наступало утро.
Долго бродил по росе, ежась от холода, и повторял себе, осторожно, словно боясь спугнуть: кажется, я могу…
А еще Огонек с удивлением понял, что все члены племени дикарей связаны между собой непонятными нитями. Они знали, где искать того или другого, даже не читая следов; они тревожились, когда кому-то из них грозила опасность; они предвидели не только погоду, но и нашествие хищников, например — или приход чужаков. И о том, что приближаются хору, они знали заранее. А вот ритуалов у рууна не было, или он их не видел, как не слышал их мысленной речи друг с другом.
Огонек порой завидовал им — ему бы такую чувствительность… И при всей несомненной дикости рууна — огни тин и “перья” не трогали их… Может, брезгливость тому виной?
Порой и сам начинал чувствовать — вот скоро тот или иной из членов племени пойдет на тот или иной конец котловины… впрочем, озарения эти не радовали — толку от них было мало, и жизнь они не скрашивали ничуть.
Дожди лили теперь каждый день. Много воды скопилось в котловине, где теперь жили рууна — поначалу поднимались повыше, а потом перенесли стоянку повыше, на каменистое плато. Здесь было не так удобно, но Седой сказал — может случиться оползень там, где стояли. Его послушались, как всегда, и Огонек слушался, как будто старшего и опытного человека.
Он научился понимать Седого лучше, чем остальных. Тот поднимал руку, и Огонек следил за жестом; невыразительное лицо-морда все же порой являло собой какой-либо знак. Огонек изучил постоянную настороженность Седого, спокойную, как ни странно такое звучало — и сам приучался не вздрагивать от шорохов, а угадывать суть их.
Ночные кошмары окончательно стали воспоминанием, бусинки-картинки из прошлого все так же перебирал перед сном, а вот к южному язычку пламени обращался уже по привычке, и даже сам отдавал себе в этом отчет. Но отказаться от этой привычки не хотел. Призрачная, ненужная связь — но связь ведь… вот только с чем?
**
Астала
В утреннем свете мягкая шерсть молодой грис казалась серебряной. Не белой, как у некоторых, а невероятного, чудесного оттенка. Жеребенок родился в табунке вблизи гор и был приведен в Асталу в подарок. Еще необъезженная, грис косилась на сочный стебель в руке Киаль, доверчиво позволяя гладить себя по носу.
Ахатта улыбался, глядя на внучку — та радовалась подарку с непосредственностью ребенка. Грис красивая, но слабенькая, некрупная — только женщину и возить; а Киаль редко ездит верхом. Зато можно быть спокойным — о красавице внучка позаботится.
Младший внук вынырнул из кустов почти бесшумно, только хрустнул сучок.
— Она моя, — положил руку на мохнатую шею; животное вздрогнуло и попятилось. Он удержал, нажимая сильнее, впился пальцами в шерсть.
— Куда тебе! — сердито сказала Киаль. — У тебя все есть. Она будет моя!
— Киаль говорит верно, — заметил дед. — Это животное для тебя бесполезно. Погляди — она не сможет бежать быстро и долго. Она всего лишь красива — неужто ты станешь отбирать украшения сестры?
Юноша с сомнением перевел взгляд на девушку, но руку с холки грис не убрал.