Шрифт:
– Откуда тебе это знать? – спросил пудель.
– Как я сказал, так и будет, – ответил бог.
На этом сон кончился, и Мэжнун проснулся. Он был на лужайке возле Хай-парка, неподалеку от главного входа со стороны Парксайд и того места, где разворачиваются трамваи. Конечно, Мэжнуну и раньше снились сны, но никогда они не были настолько яркими. Он помнил все до мельчайших подробностей и даже засомневался, правда ли это все ему только приснилось.
Ответ пришел довольно быстро. Когда пес шел по Парксайду, его оглушило орущее из машины радио. Он услышал слова:
В золотом шатре утра,
Когда небо повернулось спиной,
Когда небо повернулось спиной и не слушает,
Когда раскрылись панцири у устриц…
А потом машина уехала, и он больше ничего не мог разобрать.
В громкой музыке ничего удивительного не было. Люди в автомобилях часто пытались разбить головы окружающим своим шумом. Но Мэжнун внезапно понял текст, каким бы туманным он ни был. Он понимал и раньше, что тексты песен не имели того же смысла, что человеческие слова, что лирика существовала на пересечении смысла, ритма и мелодии. Временами побеждал смысл, иногда – ритм, иногда – мелодия. Бывало и так, что они воевали между собой, подобно тому, как в нем самом боролись эмоции, инстинкты и интеллект. А иногда все составляющие гармонично сосуществовали. Слова, которые он услышал, внезапно показались ему гениальной смычкой между смыслом, ритмом и мелодией, и как человек, который наконец понял шутку, Мэжнун сел и засмеялся, как когда-то смеялся Бенджи: почти задыхаясь от прорывающегося наружу удовольствия.
Но на этом его новоприобретенное понимание не закончилось. Идя по Хай-парку, Мэжнун обнаружил, что легко распознает подтекст невольно подслушанных разговоров. Он был поражен, услышав, как женщина сказала мужчине рядом с ней:
– Прости, Фрэнк. Я просто больше не могу…
…и пес разобрал в ее словах попытку одновременно утешить и уколоть собеседника. Какими сложноустроенными и порочными по натуре были люди! И как странно было вдруг ощутить всю глубину их чувств. Раньше Мэжнун считал их чахлыми, неуклюжими, не замечающими очевидное, а теперь осознал, что люди по-своему были почти столь же глубоки, как и собаки.
Мэжнун вернулся домой, чтобы посмотреть, как теперь он будет понимать Ниру.
Его не было не больше двух часов. Задняя дверь по-прежнему была не заперта. Пес поднялся на задние лапы, надавил на ручку и вошел в дом. Словно поджидая его, под дверью стояла Нира.
– Джим, – вымолвила она. – Я думала, ты от нас ушел.
Мэжнун уловил все оттенки ее чувств – ее раскаяние, ее тревогу, привязанность к нему, печаль, облегчение от того, что он вернулся, и смущение от того, что она вот так разговаривает с собакой. Но, конечно, ответить на все это разом он не мог.
– Большую часть жизни меня называли Мэжнуном, – сказал он. – Это имя мне дал мой первый хозяин, и я предпочитаю именно его.
Нира так привыкла понимать его без слов, что не сразу поняла, что он заговорил. Ее охватило странное, мимолетное ощущение, будто пес взаимодействовал с ней на каком-то новом уровне сознания.
– Прости, Мэжнун, – произнесла она наконец. – Я не знала.
Дар Гермеса оказался не только невиданно щедрым и ценным, но и весьма обременительным. Из пса, неплохо говорящего по-английски, Мэжнун превратился в пса, понимавшего все человеческие языки. На прогулках по району Ронсесвейлз ему иногда даже приходилось сознательно отключаться, чтобы не слушать разговоры на польском:
– Te pomidory sa zgnile!
или венгерском:
– Megorultel?
Услышать другие языки было все равно, что услышать новые ритмы, мелодии, мотивы. Временами он настолько увлекался, что Нире приходилось возвращать его к жизни:
– Мэж, пойдем. Нас ждут дела.
(Любимым человеческим языком Мэжнуна, вне всякого сомнения, оставался английский. И вовсе не потому, что английский он выучил первым. Дело было в том, что из всех языков, которые пес слышал, именно он лучше всего подходил собакам. Да, на английском собаке приходилось думать иначе, но звуки и интонации английской речи лучше всего имитировали тональный диапазон собачьего языка. Приятным следствием любви Мэжнуна к английскому – приятным для него и для Ниры – стало его увлечение поэзией. Запомнивший стихи Принца и взявший их за образец, Мэжнун сочинял в похожем стиле. А потом читал получившееся Нире.
В Китае, как известно, псов едят,
И горе мне там очутиться.
Я проклинаю тех, что съесть меня хотят,
Чванливо разъезжая в рикшах.
Или:
Если, присвистнув, рак очутится на горе
И камни запоют баллады,
Моей души иссякнет срок,
И стрелки тотчас же замрут на циферблате.
В то же время, когда Нира спросила его, какой язык нравится ему больше всего, Мэжнун не назвал английский. Он просто не мог. По его мнению, язык собак был куда выразительнее, ярче, доступнее для понимания и красивее, чем любая человеческая речь. Он пытался научить ее собачьему, но, к его удивлению, попытка провалилась, Нира оказалась не способна отличить лай удовольствия от призывного, требующего внимания – а в их языке это различие было фундаментальным. Нира была разочарована. Единственной фразой, которую она выучила довольно сносно, стала «Я тебя укушу», а это не то, что можно сказать любой встречной собаке. Нире хотелось бы поговорить с Мэжнуном на его родном языке, но, по правде говоря, пес не выносил ее акцент и не сильно расстроился, когда она перестала пытаться).