Шрифт:
Гилберт сглотнул и, помнится, удивился, почему сглатывать так больно.
– Но я люблю тебя больше жизни, – выговорил он наконец свой единственный аргумент.
– Да, за это тебе спасибо, – Оливия отвернулась. Посмотрела в окно; тени падающего снега делали изысканно прекрасным её хрупкое лицо. Гилберт почувствовал, что она перестала быть строгой, и хотел продолжить разговаривать, хотел сказать ей что-то очень важное, что вертелось на языке, и тянулся через стол, чтобы накрыть ладонями её руки, успокоить, попросить не торопиться. Оливия руки отдергивала, убирала под стол, на колени. Схватила букет цветов, который лежал на столе, и спрятала лицо в розовых бутонах.
– Ты любишь кого-то ещё, – проговорил Гилберт, и это не было вопросом.
Льда в глазах Оливии не было, и от этого его боль казалась сильнее в тысячу раз.
– Давно, уже много лет, – кивнула она, и её слова больше не были похожи на выговор классной дамы. – Мы с ним не можем быть вместе, не сможем никогда, я прекрасно знаю. Но это ничего не меняет. Так бывает, Гилберт, ты же поймёшь.
Гилберт чувствовал, как краски вокруг исчезают, и весь мир становится чёрно-белым.
– Он женат?
Она не ответила.
– Это друг твоего отца, о котором ты говорила мне? Ты уезжаешь с ним? Сегодня, потому что у него вдруг получилось?
Оливия подняла глаза, и, как в телевизоре, в них мелькнули и навсегда исчезли все потерянные надежды – её и его.
– Тебе будет лучше без меня, – произнесла она, поднимаясь, и торопливо вышла на снег, пряча лицо в букет мелких розовых роз. Ваучер в рождественский Париж так и остался лежать перед ним на столе.
Гилберт плохо помнил, что было потом. Сколько-то дней совершенно выпали из его жизни. Как и полагается по сценарию дурного кино, он где-то пил, с кем-то дрался, куда-то всё время шёл, спотыкаясь о выбоины мостовых, все время мёрз и нигде мог согреться. Каждому соседу за стойкой бара он начинал выкладывать горестную историю своей любви и боли, обстоятельно, начиная по порядку, с завязки – но почему-то никто не слушал его, а ему всё казалось, что когда его хоть кто-нибудь дослушает, может быть, станет легче. Всё время он пытался объяснить себе, ради чего ему были даны эти несколько месяцев странного счастья, если они вели к такому фиаско, если то выстраданное, что было, совершенно не окупало нынешнего краха. В разговоре с очередным барменом он пришёл к выводу, что его ошибки начались ещё в первого дня знакомства, а может, и с первого дня его жизни, и решил наказать себя, просверлив себе руку дрелью, потому что раз он не может писать, ему не нужна рука; его вытолкнули на снежную улицу задолго до того, как он сумел внятно изложить свой замысел – правда, разбить кулаком барную стойку он, кажется, всё-таки успел.
Чётко в памяти осталось только то утро, когда он проснулся на полу в туалете крысятника, в луже собственной рвоты, ледяной воды и какой-то грязи, подумал, что сейчас, должно быть, умрёт от холода, и в итоге получится такой тривиальный, такой бездарный финал.
– Полегчало? Или ещё один душ устроить? – оглушительно прогремел над ухом вообще-то негромкий голос Стивена, который топал по кафелю своими ботинками, как стопудовый гигант. – А то ведь я могу и по старинке засунуть тебя в бочку на улице.
Прежде чем Гилберт успел сообразить, где он и кто этот человек, так бесцеремонно хватающий его за бессильное тело, как на него обрушился ещё один ушат ледяной воды. От холода он застонал и почти очнулся, попытался объяснить, что всё так, как надо, что он заслужил своей глупостью все эти наказания, но слова отказывались произноситься, преобразовываясь в негромкое мычание. Он помнил только, как было невыносимо холодно, когда его грубо подтаскивали к унитазу, в который он мучительно возвращал всё выпитое, и как терпеливо и мягко кто-то поддерживал ему голову, пока он пытался отдышаться.
В следующий раз он проснулся в своей постели, в угловой комнате с видом на морг многопрофильной больницы. Солнечные пятна тихо гуляли по привычным стенам. Всё прошедшее казалось мучительным, долгим сном.
Три года, пока он зарабатывал на колледж и пытался учиться, в его жизни всё было понятно. Он дружил с друзьями, интересовался интересным, старался отвоевать у взрослой жизни то, что ему нравилось. За те месяцы, которые он пробыл с Оливией, его жизнь изменилась почти до неузнаваемости. Он больше не работал в школе, где ученики приветствовали его, как друга. Больше почти не ходил на пары, без всякой печали отдалившись от академической дисциплины. Давно ушёл с побегушек в литературном агентстве и почти полностью уже перешёл на серьёзные, оплачиваемые по знакам с пробелами статьи – редакция была единственной из его прежних работ, которую он ещё не бросал. Он был занят в трёх регулярных театральных постановках, и у него был агент, отправлявший его на кастинги, а его портфолио на этих кастингах уже перестало выглядеть по-любительски крохотным. За этот год он прочитал всего несколько настоящих книг, хотя раньше исчислял их сотнями. И написал только сколько-то непонятных статей и множество никому не нужных, разрозненных клочков, которые давили ему на душу, как давила на горло непрерывная тошнота. Даже одежды из прошлой жизни у него почти не осталось: Оливия ревностно следила за тем, чтобы он привел в порядок свой гардероб. Он будто не был знаком с тем парнем, которым стал.
Свернувшись в клубок на продавленной постели, Гилберт чувствовал, что его ждёт холод; только бесконечный холод.
Поведясь на философию питания своей любимой, он уже несколько месяцев пил только особую холодную воду, насыщенную какими-то ионами. Когда перед его носом появилась огромная кружка дымящегося чая, она показалась ему амброзией, напитком богов, к которому он не достоин прикасаться.
– Я буду читать тебе вслух «Улисса» до тех пор, пока ты не выпьешь весь чай и не съешь все крекеры, – сообщил ему Стивен, небрежно помахивая огромным тёмно-синим изданием Джойса. – Так что если не хочешь узнать о приключениях Пенелопы, сейчас же соскребайся и пей до дна.
Стивен авторитарно стащил с него одеяла и выразительно показал на толстую книгу. Этот роман оба они считали совершенно нечитабельным и то и дело угрожали им друг другу, когда нужно было выносить мусор или мыть полы. Гилберту потребовалось время, чтобы собрать конечности и неуклюже сесть на подушках.
– Спасибо, что нашёл меня, – выговорил он, обнимая руками горячую чашку. Казалось, что больше ничего тёплого, кроме этого чая, в мире не существует.
– Сдурел, да? Тебя бы надо высечь за такое дело да поставить в угол; но что-то мне подсказывает, что ты и сам себя достаточно наказал.