Шрифт:
— Но чего ты хочешь? Тебе не кажется, что все это — бесконечное движение по кругу?..
— Кажется, — сказал я вдруг нежным, девичьим голосом. — Молодец! Хорошо держалась.
После этого я разверз свою огромную зубастую пасть и одним движением перекусил Алису пополам.
А потом я откинул от себя прочь ее бренные останки и поплыл (или полетел?) вперед и вперед — туда, где должен был быть свет и где должно было восходить Солнце, сжигающее дух мира огнем своей вечной благодати и смысла. Я чувствовал грусть, я ощущал неверие, я чувствовал полную собственную ничтожность. Моя цель казалась мне теперь совершенно невозможной и неосуществимой, и лишь прошлая подлинная, всамделишняя реальность моей истинной любви и всех чувств заставляла меня хоть как-то надеяться — если, отныне, не на ее полное достижение, то хотя бы на повторение иллюзии ее возможности.
А ведь в этой-то жажде повторения и была моя самая главная ошибка, как я понял теперь! Ведь надо быть равно благодарным как случившемуся, так и новому. Ведь именно в этом — Твоя Сила, Господи, а, значит, и моя тоже. Господи, прости! Господи, помилуй! Господи…. если можешь, — прости!!! Ведь спасение — неминуемо?..
Впрочем, я отвлекся.
Я плыл вперед, оставляя позади себя ручей и разнообразные свои метаморфозы и постепенно меняя обрыдлую членигостоногость на обтекаемую, устремленную вдаль, в океан, длинно-игольчатую форму некоей рыбы пилы или погонофоры. Очевидно, я действительно стал погонофорой, обернувшись трубкой собственного происхождения и спрятав внутрь свою душу, дух и печаль, — но зрение моря, начавшегося вдруг вокруг, обхватило меня замкнутостью своей открытой миру реальности, словно вторичная трубка или же как заглотивший меня всего целиком какой-нибудь оболочник.
Я был длинным, я был смелым, я был стремительным, и я видел все! Бескрайность морской глуби простиралась повсюду, и я впитывал весь восторг извечной соли и сини своей развевающейся в волнах щупальцевой кроной и упивающейся бытием уздечкой! Кишечнополостный мир был прекрасен; я желал гидру, я хотел узреть коралловый полип!..
О, я был великой погонофорой!.. Господи, почему я не остался ею навсегда?! Я мог все осязать, все видеть и знать; Ты наделил меня двумя половыми отверстиями, головной лопастью и сегментами, — чего еще я мог пожелать от Тебя?.. Ибо я был погонофорой в раю, но почему я не принял его?.. Каюсь.
Итак, я плыл в теплых волнениях глубин моря, в котором заключены миры и существа. Прозрачно-пестрые, светящиеся изнутри, как сотни четких, почти выпуклых, радуг, рыбы-попугаи проплывали мимо меня, чуть не задевая мою крону своими клювами; алый красноперый групер, иллюминисцирующий своими крапинками, зарылся в глубине пещеры, ярко-голубой губан тупо смотрел на меня снизу, презрительно выпятив толстые губы, а из небольшого грота на меня с любопытством взглянула острозубая, буро-пестрая голова мурены. Скат, как пятнистая бабочка, порхал где-то внизу; резко очерченные черно-желтые рыбки с синими полосками вдоль спинок и длинным, верхним, тонким дугообразным плавником проплыли подо мной огромной стаей, а потом вдруг вмиг повернули направо и ринулись далее — вглубь, вперед.
Я плыл над кораллами и возле кораллов, которые возвышались из морского песка наподобие извилистых и совершенных внеземных городов всех цветов и форм; и одни из них ветвились, словно рога, а другие были мягкими и податливыми и напоминали свежевыросшие на полянке грибки, дружелюбно покачивающие своими шляпками, словно говоря свой вечный “привет” обнаружившему их существу.
Бурые морские ежи разлапили свои толстые иглы в провалах между сплошным рифом кораллов; и иссиня-синий моллюск — тридакна — то открывал, то закрывал свои волнистые створки, в зависимости от дружелюбия или враждебности окружающего его мироздания.
Кораллы возвышались, ветвились надо мной; покато изгибались, образуя губчатые соцветья подо мной; они окружали меня своим совершенством и застывшей вечной любовью; они горели, как фонари в темной ночи, в которой заплутала бедная душа в поисках смысла; они рдели, словно огоньки на елке в Новый год; и они были повсюду, и они были везде.
Коралл-мозг — похожий на мозги нарост, испещренный бежевыми, ребристыми извилинами, между которыми посверкивали светло-зеленые линии их границ, — величественно замер в самом центре поверхности рифа и как будто бы совершенно не замечал меня, никак меня не желая и словно вообще ниспровергая.
Я подплыл, извиваясь, к закругленному контуру его воплощенной мудрости; завис над ним, в надежде на ясность и взаимопонимание, и учтиво помахал своими задними сегментами, стремясь привлечь к себе его неколебимую твердолобость и сломить его гордыню, явив пред ним самого себя как такового.
Я почувствовал безумное томление и возбуждение; сперматофоры поперли из моих половых путей, словно словесный понос какого-нибудь очкастого недоумка, — но коралл все так же был на своем месте, никуда не сходя и никак не реагируя на порывы моей внутренней секреции, а тысячи его жадных микроскопических ртов впитывали в себя всю информацию моря, выбирая для своих нейрожелудков ценный планктон и мельчайших рачков, которых они преобразовали в свой образ и свое подобие, почкуя новые клетки, обращенные щупальцами в мир, но умом и глоткой внутрь себя.
Тогда я приблизился к нему вплотную, коснулся его шершавости своей кроной, ощутив покрывающую его слизь; и тут он как будто бы вздрогнул, зажегся на миг лиловым светом, словно автомобильный стоп-сигнал при резком торможении, и будто бы пригласил меня внутрь, в себя. Я вытянулся, нацелился, как стрела, и, словно горячая игла, входящая в сливочное масло, проткнул его насквозь, растворяясь в нем и становясь его частью.
Я провалился в его мерцающую тьму, потеряв время, любую ориентацию, всяческое пространство и себя самого как такового. Но нет — что-то во мне продолжало оставаться мной. Я все-таки, каким-то непостижимым образом, все еще существовал.