Шрифт:
С тем и вылетел Филипп из командирской землянки. Правда, судить его не судили, из отряда не выгнали. То ли пожалели, учитывая прошлые заслуги, то ли не до него было, так как вскорости разгорелись жаркие затяжные бои с немецкими карателями, тучей двинувшимися на партизанский лес...
За окном, слышал Филипп, бодро голосили уже утренние, поздние петухи. Пора было умываться, затоплять печь, готовить завтрак. Но так могуча и неодолима в своем течении была река воспоминаний, несшая его, что он снова лег на койку и решил не вставать, пока не додумает все до конца, не доплывет до последнего бакена, Он закрыл глаза, и ему тотчас привиделось теплое летнее предвечерье и он сам, демобилизованный сверхсрочник, в новехонькой гимнастерке со старшинскими нашивками на погонах, в ладных хромовых сапогах гармошкой. Уже год, как война кончилась, и теперь шел он со станции домой, нес, посвистывая довольно от приятной тяжести в руке, занятный, в пупырышках, заграничный чемоданчик крокодильей кожи, в котором было припасено кое-что и для Марьи.
Филипп знал, что у нее вскоре после Победы друг за дружкой перемерли родители — сначала мать, потом отец, что жила она одна, поэтому он и направился прямо к ней. Втайне надеялся — обрадуется ему, может, даже на шею кинется, поцелуются они, как водится у старых знакомых после долгой разлуки, забудут прошлые обиды да и заживут вместе в любви и мире.
О чем они тогда разговаривали с Марьей, в ту первую послевоенную встречу? А шут его знает о чем. Филипп сидел над зелененькой четвертинкой, припасенной заранее на станции, ел Марьино сало и нес, сам себе дивясь, какую-то мутную невнятную околесицу об австрияках, о том, как они любят музыку и какие нарядные у них баяны — аккордеонами прозываются. Чемодан из крокодильей кожи лежал с откинутой крышкой на скамье под рукомойником. Марья к подаркам и не притронулась. Филипп искоса поглядывал на чемодан, видел, как срывались с медного носика и шлепались на цветастое платье, уложенное сверху, крупные капли. И это его нисколько не трогало, хотя не так-то и дешево обошлось ему, Филиппу, и это платье, и другие женские шмутки.
«Ты что, — спросил он наконец, — не радая мне?» И знал уже, что зряшный то был вопрос: Марья глядела как бы сквозь него, будто за столом перед ней был вовсе не человек, а так, пустое место.
«А знаешь, — вдруг сказала она. — Венька-то тогда помер…»
Это было новостью для Филиппа. В армии он изредка получал от Марьи письма, но ни в одном о Веньке не упоминалось... Филипи поперхнулся салом, но тут же совладел с собой: «А я тут при чем? На ладан дышал...»
«Значит, ни при чем? — неприятно усмехнулась Марья. — Вот тебя бы в снег в одних подштанниках да ползти заставить... На второй день и преставился, в жару простудном сгорел».
«Ты еще за дядьку его меня укори, — рассердился Филипп. — За то, что в ножки ему не поклонился, спасибо, мол, за мужиков, немцам выданных... — Вскочил, опрокинув недопитую четвертинку, на пороге обернулся: — Смотри, как бы не прогадать тебе, девка. Нас-то с войны вернулось — раз-два, и обчелся...»
Глупые сказал слова. Только дело было уже непоправимо. Очухавшись, поостыв, снова, пошел к Марье, а она ему чемодан оставленный в руки сунула и, не дав рта раскрыть, за дверь выставила.
Вот какая обратно ерундовина получилась...
«Ага, ты гордая, — злился Филипп, — а я тебя погордей буду...» И спустя неделю посватался к соседке своей, Наталье. Баба, правду сказать, неопределенная: ни дура и ни умная, ни толстая, ни худая, ни злая, ни добрая. «И что ты из себя представляешь? Никак не пойму! — сокрушался Филипп в минуты подпития. — Вот вернулся с конской службы свинья свиньей, еле хрюкаю, с копытов долой... А ты что?.. Ну хоть бы ухватом по хребтине треснула, хоть бы облаяла... — И хватался обеими руками за лохматую голову: — Ску-у-у-шно мне!..»
Детей у них не было.
Марья тоже в долгу не осталась — согласилась за Леонтия — мужика вдвое старше ее. На глазах у деревни угрюмела баба, дичала будто. Только и знала дорогу — в артельный коровник да и назад, домой: ни в клуб кино посмотреть, ни на посиделки, ни к подруге вечером словом перекинуться.
А ведь тянулись они друг к другу, Филипп и Марья. У него душа любовной тоской заходилась, когда видел ее издали, в спину, прямую и тонкую, с крепкими ногами, которые ему и открылись по-настоящему всего один раз, там, под стогом, но зато запомнились навсегда. А она?.. Разве не жила баба «с печалью утраты на бледном лице»? — как пел красиво под аккордеон молодой лейтенант, их взводный, когда стояли они в Австрии после войны... Жила, жила с печалью о нем!..
Но и это минуло. Как вода в песок, уходили годы, и постепенно сгнивали ниточки, связывавшие их сердца. К старости и совсем ни одной не осталось. Померла Наталья, Левонтий помер, ему, Филиппу, пускай напоследок, да пожить бы с Марьей, а он хоть бы шелохнулся ей встречу. И она не шелохнулась. Тоже вот померла...
Жизнь была додумана. Река памяти, укоротившись до нету, всплеснулась в последний раз и выбросила Филиппа на холодный мокрый песок нынешнего дня. Филипп поежился, кряхтя, сполз с койки. Постоял в нерешительности перед рукомойником, махнул рукой и вышел на улицу.
Возле Марьиного дома негусто толпился народ. В саду‚ под усохшей грушей, дед Пантелей — бессменный заботник об умерших — строгал рубанком доску, положив ее на два табурета.
— Кажись, сыровата— сказал Филипп, пощелкав по доске ногтем.
— А ничего, малый, сойдет, — улыбнулся щербато дед и сморгнул с дряблого века старческую капельку. — Не хоромы строю...
«Помочь, что ли, деду?» — подумал Филипп, но желание было едва ощутимо.
— Ну, ну, работай, — покашлял со значением и, напустив на себя скорбную наружность, прошел в избу.