Шрифт:
Есть ли для народа праздник прекраснее, чем годовщина того дня, когда он собственными силами уничтожил в своей стране оплот тирании! И Вальтеру и Айне приходилось видеть у себя на родине мощные демонстрации, грандиозные революционные торжества, митинги, но все это не шло в сравнение с национальным праздником французов.
Площадь, где когда-то стояла Бастилия, и прилегающие к ней улицы были запружены народом — собралось уже не меньше миллиона человек: рабочие, ремесленники, буржуа, мужчины и женщины, стар и млад. Но все новые людские массы непрерывным потоком под звуки песен и оркестров двигались к площади. Хоровая декламация, крики, гул голосов, десятки песен, одновременно звучавших с разных сторон, — все это сливалось в своеобразную симфонию, и она звенела и шумела на широкой площади, где волновалось море голов, являя собой, пеструю, веселую, по-летнему яркую картину. Рабочие шли в рубашках с высоко засученными рукавами. На девушках и молодых парнях были красные якобинские колпаки. Знамена, гигантские портреты вождей Народного фронта, транспаранты с лозунгами плыли над головами людей. Рядом с трехцветным знаменем братски реяло красное знамя.
Тысячеголосый крик взмыл и волной раскатился над обширной площадью. Париж приветствовал представителей партий Народного фронта и демократических депутатов французского парламента.
Пели «Карманьолу», она переплеталась с «Интернационалом» и «Бандьера росса». Пылающий зной истомил всех, люди потели, покряхтывали, но смеялись и распевали и все непременно желали участвовать в стотысячной процессии, двигавшейся к площади Республики.
Толпа, в которую были зажаты Вальтер и Айна, еще теснее сгрудилась под бурю возгласов и раскаты смеха: люди хотели танцевать на площади Бастилии.
Пот лил с них ручьями, нечем было дышать, но они танцевали; кружились, толкались, наступали друг другу на ноги, но — танцевали.
Айна тоже захотела танцевать, хотя в этой тесноте и стоять-то едва можно было. Она взяла Вальтера за руки, и оба закружились под звуки оркестра, стиснутого где-то в центре толпы. Никто не обижался, если его толкали, наступали на ноги, все люди слились сегодня в единую большую, добрую, снисходительную семью, связанную узами братства.
Звуки «Марсельезы» гремели и рокотали над площадью, неслись встречной волной из прилегающих улиц, нарастали, как шум морского прибоя, взрывались бурей, как революция:
Aux armes, citoyens!
Formez vos bataillons!
Marchons, marchons!
Qu’un sang impur abreuve nos sillons![16]
Вальтеру казалось, что искры восторга, которым горел Париж 1792 года, зажгли эту толпу и его вместе с ней. В тысячеголосой песне он различал звонкий голос Айны; не поворачивая головы, он смотрел на нее уголком глаза.
Высоко вскинув голову, Айна на своем родном языке пела гимн революции.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
I
Вальтер жил, в так называемой эмигрантской гостинице, на улице Бланки, недалеко от площади Италии. Наискосок от нее находилось нечто вроде пригородной ярмарки. Каждый вечер, ровно в семь, начиналось громыханье, гудение и сопенье карусели, продолжавшееся до полуночи. Рядом помещался танцевальный зал «Бланки». От пронзительных звуков джаза, от его завываний, воплей, кваканья на все мыслимые лады содрогались и тряслись не только тела танцоров, но и стены гостиницы.
Зато по утрам в гостинице было тихо, как на кладбище. Жильцы спали до полудня, а персонал, если вообще можно было говорить о таковом, приспособился к этому образу жизни и в утренние часы не показывался. Два или три эмигранта, нашедшие работу, незаметно уходили — у них были собственные ключи.
Около полудня в номерах и коридорах начиналась жизнь. Хлопали двери. Кричали дети. Бранились женщины. Беспрерывно шумела вода в уборных; радиоприемники ревели, словно старались перекричать друг друга. Во всех номерах варили кофе, готовили обед; клубы чада и разнообразнейших запахов заполняли коридоры. По одному аромату стряпни можно было догадаться, к какой национальности принадлежит тот или иной постоялец.
В соседнем номере жили итальянцы, супружеская чета с тремя детьми. Муж носил благозвучное имя — Джино Джиолитти — и был анархистом. Его земляки, жившие в гостинице, говорили о нем с глубоким уважением. Он пользовался в их среде особым почетом. Передавали, что Джино Джиолитти организовал несколько покушений и что его побег из итальянской тюрьмы — верх отваги и дерзости. Обо всем этом Вальтер наслышался раньше, чем ему привелось увидеть своего соседа.
Джино Джиолитти, невысокого роста хилый человечек, смуглый, черноглазый, костлявый, производил впечатление туберкулезного больного. Он говорил тихо и, не в пример другим жильцам, закрывал дверь осторожно и бесшумно; ни разу Вальтер не слыхал, чтобы он повысил голос, а ведь семья Джиолитти жила за стеной. Зато у его супруги, которую звали, кажется, Сориа, солидной женщины, ростом на целую голову выше мужа, был резкий и громкий голос. Судя по тому, что Вальтер мог узнать о семейной жизни Джиолитти сквозь стену, именно она держала в руках бразды правления, задавала тон и распоряжалась.
Как-то вечером Вальтер столкнулся на лестнице со старым знакомым, Отто Вольфом.
— Ты живешь здесь? — удивленно воскликнул Вольф.
— Как видишь.
— Вот так так! По крайней мере, у меня теперь будет здесь знакомый.
Отто всего лишь несколько дней как приехал из Праги. «По заданию партии», — важно и таинственно сообщил он Вальтеру. Сам бы он ни за что не уехал из Праги, он там неплохо прижился, уверял он, да и партийная работа у него была ответственная.
— Пойдем-ка в бистро, разопьем бутылочку по случаю нашей неожиданной встречи, — сказал он и, видя, что Вальтер колеблется, прибавил: — Не беспокойся, плачу я.