Шрифт:
– Эка дурища, - ворчал Еремеич, принимаясь за щи, густо приправленные солью бесконечных дочерних слез.
– И на кой тебе муж? Да за ним так ли еще взвоешь, ежели мужчина попадется правильный.
– Нет, батюшка, нет, родненький, - вспыхивала еще не выплаканными до конца глазами Иринушка.
– Я его жалеть все равно буду. Пусть хоть какой...
За пять-то слезных лет такого ли батька натерпелся. И умолила его дочка, затопила ему душу тоской-печалью невысказанной. Крякнул ре, нахлобучил малахай, вскинул на одно могучее плечо дубинку верную, в пятнах да расщепинах, на другое - мешок пустой, дерюжный, объемистый. Да и отправился в засидку, на место привычное, у трех дорог. День сидел, ночь коротал, без огня, без пищи, без курева, сердце ожесточая. А на другой день...
...как стало клониться солнце красное, как запели птицы вечерние, как склонили головки цветы лазоревые, так и выезжал на распутье добрый молодец, на распутье, на судьбы решение.
Приволок его мужичок в избу от, развязал мешок, любуйся, дескать, доченька. Посмотрела на добра молодца Иринушка, да от радости слезами и умылася.
– Вот спасибо тебе, батька, - низко кланяется.
Так и зажили втроем, да ладно зажили. Не кручинился, не рвался к воле добрый молодец. Лишь повесит, бывало головушку, вздохнет, да и снова приободрится.
– Знать судьба мне вас послала, - молвит Феденька, - а ее не обойдешь, не облетаешь.
Вот прошло таких-то семь годков. А в те поры все плакала Иринушка, да только уж от счастья, от неизбывного. Солоны щи ели батюшка да суженый. Доставалось молодухе от Феденьки - за стряпню, за слезы бесконечные. На восьмой на год пошли размолвки бранные, а к тому же Господь не дал им сына дитятки, не порадовал доченькой-хозяюшкой. На девятый год их жизни-проживанию бросилась Иринушка в ноги папеньке, да взмолилась, слезою умываючись:
– Не губи, избавь меня, батюшка, от постылого мужа ненавистного.
Ничего не сказал отец-батюшка. Только крякнул, мол, было говорено. Нахлобучил малахай, дубинку взял верную, взметнул на плечо мешок дерюжный, объемистый. Да пошел мужик к месту заветному, отпустил у трех дорог добра молодца. Не обидел ни взглядом, ни окриком. Лишь дубинкою взмахнул - лети, птаха вольная.
Воротился Еремеич домой. А девка все рыдает, да пуще прежнего. Плюнул мужик, перекрестился. Рыдать теперь дочери до скончания веку бабьего. СЕРАФИМА
Левитировал. Невысоко. Эдак с полметра над плитами двора. Поэтому, наверно, и не производил впечатления. Не обращали внимания и на мою черную мантию, которая тащилась длинным, за все цепляющимся хвостом и меня самого приводила в трепет. Ну и мантия! Их же не трогало ничего.
С досады поднялся выше, хоть и побаивался всегда высоты. И тут же зацепил проклятой мантией люстру - расфуфыренную, с пыльными зеленоватыми стеклянными плафонами. Диковинными звонкими плодами покатились они по ступеням на камни княжеского двора. Уж было грохоту и дребезгу! Но и тогда никто не явился полюбопытствовать.
Черной молнией метнулся на улицу, прохожих останавливая:
– Там, изволите видеть, люстры бьют...
– Неужели?
– отвечают.
– Ах, ах...
И дальше себе шествуют. Издеваются, что ли!?
От злости стремительно вознесся черным монументом метров на пять над площадью, орал что-то оскорбительное.
Зашаркали подошвами. Сбегаться стали. Подумал не без злобы: пока не заорешь...
– Что ж?
– приступил я к допросу.
– Вы ничего не слышали? Или делали вид?
Загудели ответно, винясь:
– Да мало ли... Всяко быват... А вдруг, да черти!?
За обиду мне показалось.
– Черти? Кто сказал черти?
– Выходит, я и сказала...
Расступились вокруг телесастой молодухи, туповато поводящей маленькими, пронзительно-синими глазами.
Подлетел к ней. Склонился.
– Черти?
– Ага.
– И что же?
– Безобразят.
– Ну те, ну те?
– Везде лазают.
– И?
– Гадют.
– Ну а люстру, люстру... Тоже они?
– Да ведь..., - запнулась, - откуда ж мне...
Заробела баба. Тронут я.
Спускался вниз, собирая мантию складками у ее ног. Глядя в глазки, не мигая.
Не касаясь земли, завис. Протянул руку - ощутил ладонью ускользающую вниз мягкую тяжесть груди.
– Как же звать тебя, догадливая моя?
– спросил шепотом.
– Серафима, - сухими губами молвила.
– Се-ра-фи-ма, - повторил я.
Имя ее трещало сгорающим хворостом в пламени моего рта.
– Ты опять забыла меня.