Шрифт:
Исправник о рукав своего суконного мундира блестил крупные розовые ногти и, оглядев их в очередной раз, попросил:
— Сказали бы, святой отец, как вы понимаете его писания?
— Да вот хотя бы к Семену Огородову применительно, — поп прокашлялся в белый кулачок. — Пишет этот граф такими словесами. Человек-де созидает доброе и разумное, но не видит ни похвалы, ни награды и бросает свое доброе дело в то самое время, когда дело должно было вот-вот приносить плоды. То же самое, говорит он, и с земледелием: стоит-де отнестись к нему, как к тяжести, и оно будет мукой. Но стоит понять, что это радость, и оно будет радость и будет давать высшую награду, которую может получить человек. Каково, господин исправник?
— Сказано хорошо, отец Феофил.
— Оченно разумно, потому как потрудился и в бога уверовал. Значит, нельзя, Семен Огородов, покидать тебе землю, кормилицу и колыбель нашу. Только она и наградит человека.
— Не даст она нам ни радости, ни покоя, ни наград, — нетвердо возразил Семен. — Изорвали мы ее в клочья, обеднили и немощно хозяйствуем на ней. Я о себе не пекусь — мне мужиков жалко. Нету у них ни размаха, ни риска, живут для собственного прокормления. Из последних сил платят подати, при раскладке налогов готовы резать друг друга. И все это при наших неохватных земельных просторах.
— Слушай-ка, святой отец, — вдруг вскинулся исправник и подобрался весь, локти утвердил на столе. — Ведь он, Огородов-то, истину сказал: не ошалеть бы нам, сидючи взаперти. В земстве, среди чиновников, я слышу те же речи — мешает община. В самом деле, мужик наш глуп, пьян, ленив. Привык все на кого-то надеяться, прятаться за чужую спину. А самого не заставь — не перекрестится. Я вроде не сам по себе, а общество — вот и оправдание. Как все, так и я.
Отец Феофил, притаив на губах тонкую улыбку, покачал головой, и Скорохватов с лихим азартом кинулся на него:
— А что, батюшка, отец наш родной, что скажешь? Ведь ты против всего этого. Давай поспорим.
Но отец Феофил и не собирался спорить, потому что знал, как и исправник, что вековечная песенка общины спета. Он уже не первый год получает газету «Россия» и основательно подпал под ее влияние. Сам он совсем не держал земли и как умный человек мог смело и беспристрастно судить о жизни деревни. А она, эта жизнь, — по его убеждению — день ото дня становилась хуже и хуже: сибирские черноземы, щедро кормившие мужика попервости, истощились, для них нужны были удобрения, машины, севообороты, хозяйская сметливость, а заединщина мешала всякому новому, разумному шагу на общей земле. В основе земельной братчины лежит насквозь безнравственная предпосылка, когда каждый молча и безукоризненно помимо своего желания наносит ущерб другому, стараясь работать на уровне слабого. Она возникла из сделки недоверяющих друг другу эгоистов, где мера труда определяется как моральная норма по итогам наислабейшего. Все, что выше этого, достигается принуждением. Она действует в принижающем темпе и в конечном результате разоряет и землю, и самого мужика. Так писала правительственная газета «Россия», и так думал отец Феофил, но сейчас он не поддержал ни ссыльного, ни исправника, потому как боялся всякой перемены, которая принесет одни только беспорядки, а мужиков сделает совсем вероломными.
— Несуразное речете, сыны мои, и не за хмельным столом наставлять мне вас. Я же, поелику возможно, смышляю: имеющий уши да слышит глас божий, а вам дались земные пророки. Не сотвори кумира, сказано. Господи, прости нас, грешных. — Поп снял повязку с ушей и перекрестился: — Сыро, однако. Спасибо хозяину за хлеб-соль, за беседу. Тебе, Семен Огородов, пасу особливое слово: не обходи храма божьего. И да поможет тебе бог.
Отец Феофил осенил широким крестом застолье и, поскрипывая сапожками, пошел по твердой тропинке ко двору.
— Умница ваш отец Феофил, — исправник кивнул головой вслед попу. — Умница. Другой бы всех нас анафеме предал. Этот нет. Достойно. А тебе, Семен Огородов, мой короткий сказ, зачем ты и призван мною, как ты под моим глазом. Мутить мужиков словом не имеешь никакого права. Это раз и навсегда. Второе. О новых порядках им растолкуют власти, когда приспеет пора. Значит, опять же не твое это дело. И последнее. Я и староста ваш — вот он сидит сам — не досмотрели, и по нашей вине двое ссыльных оказались по жительству под одной кровлей. О тебе говорю, Семен Огородов, и о Люстрове. Ты, староста, понял? — исправник круто от одного к другому поворачивал свое лицо и тем выражал свою волю: — Расселить сегодня же. Слышал?
Староста, увлеченно ковырявший вилкой в зубах, с хмельной и неверной поспешностью шоркнул по мокрым губам рукавом рубахи и отчеканил:
— Будет сделано.
— Да ведь он в городе, Люстров-то, господин исправник, — подсказал Огородов. — Отчеты составляет в земстве.
— Да, да, да. Я и забыл совсем. Но все равно. Ты у меня в ответе.
— Так точно, — староста рывком вскинул голову и замер, боясь глядеть одним своим глазом на строгого гостя.
— Ты у меня смотри, Семен Огородов. Смотри, смотри. Чтобы я о тебе больше ни слова, ни полслова. И ступай. Что еще? — спросил исправник, заметив заминку в движениях Огородова.
— Да я насчет долгу, Ксенофонт Палыч. Нельзя ли, говорю, отложить?
— Не разжился, выходит?
— Землица, Ксенофонт Палыч, — ничего не собрал.
— Значит, подождать, говоришь? Староста, можно доверять Огородову?
Староста, собиравший со стола поросячьи косточки в порожнее блюдо, не зная дела, не сразу уяснил вопрос и немо глядел на исправника.
— Тебя спрашиваю, можно ему долг отсрочить?
— В копнах не сено, в долгах не деньги, — желая угодить, брякнул староста.