Шрифт:
1-го Мая Семенов злой спал до обеда — не пошел на демонстрацию, — а потом они с Лидой гуляли мрачные по праздничному городу: группы поющих, расходящихся после демонстрации людей — лотки с бутербродами, сладостями и вином на тротуарах — яркое свежее солнце — журчащие арыки под бурно зеленеющими деревьями — и тут они вдруг случайно встречают директора училища Мусаэльяна…
Они столкнулись с ним нос к носу посреди мостовой, усыпанной бумажками из-под мороженого и конфет и остатками воздушных шариков…
— Спасибо вам, Семенов, что вы не пришли сегодня на первомайскую демонстрацию! — с угрожающим вызовом говорит Мусаэльян.
— Хоп! — тоже с вызовом отвечает Семенов и ведет Лиду дальше.
— Что «хоп»?! Что «хоп»?! — возмущенно кричит Мусаэльян. — Я говорю: спасибо, что вы не пришли на демонстрацию, студент Семенов!
Семенову кровь ударяет в голову. Он оборачивается, остановившись…
— Не надо! — говорит Лида, схватив его за руну.
— А вы… а вы… — заикается от накипевшей злобы Семенов. — Нижайшее спасибо, что лишили меня к праздникам стипендии! — Семенов картинно, как истый паяц, кланяется опешившему директору. — Это вам должно быть стыдно, а не мне! Вы знаете, как я живу! И как учусь — знаете! А сами лишили меня стипендии — последних крох! Да еще к великому празднику трудящихся… Стыдно, товарищ Мусаэльян! Да что там говорить… сытый голодного не разумеет…
Семенов махнул рукой, отвернулся и быстро пошел прочь, даже забыв о Лиде. Она догнала его, обняла.
— Ну, и дал ты ему, Петя! — выдыхает она. — Разве можно так! Он совсем бледный стоял, раскрыл рот, усики дрожат… выгонит он тебя!
— А ну его к черту! — решительно сказал Семенов. — Выгонят — плакать не буду… в Москву уеду. Я своего в жизни добьюсь!
— Да, ты добьешься, — тихо соглашается Лида. — Не сомневаюсь… А как же я?
— Ходят слухи, что училище скоро закроют, — говорит Семенов. — Все равно уезжать… моя дорога — на Москву…
— А как же я? — грустно повторяет свой вопрос Лида.
Но Семенов молчит. Что она думает? Он здесь останется, что ли?
Но и воскресенья у Семенова в Самарканде тоже случались. Даже свободные от халтуры, но не от любви. Тогда они лежат с Лидой в кровати сутками. Только встают иногда поесть и чаю выпить и опять лежат — до опьянения… Он опять и опять ласкает ее грудь, бедра, ноги… целует в губы, в глаза, всю ее целует — с головы до пяток… — уже нет ни Самарканда, ни Москвы — никакого прошлого — сквозь тонкие стенки гримуборной слышно, как самозабвенно щелкают соловьи, — за окном сполоснутое дождями небо — сине-зелено-белый дым весны — урюк цветет — прохладно светит солнце…
— Все стало вокру-уг голубым и зеленым, — поет Лида. — В ручьях забурлила, запела вода-а-а…
Она часто поет эту песню.
А в гримуборной жарко от двух оранжево-раскаленных электроплиток… Семенов встает голый, закуривает, опять ложится… своего тела он теперь вовсе не чувствует, ему кажется, он все еще куда-то летит… или плывет…
— С кем ты в училище дружишь? — спрашивает она, расчесывая длинные волосы.
— Да ни с кем, собственно, — нехотя отвечает Семенов.
— А с Кошечкиным?
— С Кошечкиным мы просто товарищи, не друзья… у меня нет друзей…
— Странно, а я думала — вы друзья…
На первом курсе — мельком вспоминает про себя Семенов — Кошечкин казался ему железным другом — стипендию они клали в общий котел и случайную халтуру тоже — все делили пополам, — а потом Кошечкин получил вдруг откуда-то посылку — вместе на почту ходили, принесли в общежитие — Семенов со стыдом вспоминает, как ждал этой посылки, — вскрыли — там были: колбаса, сало, домашние пышки — и тут Кошечкин отрезал Семенову всего по кусочку, а потом аккуратно закрыл фанерный ящик и спрятал его под кровать — остальное он доедал потом сам. Семенов ничего не сказал тогда Кошечкину, но на том дружба и кончилась: с тех пор они питались врозь, сохранив недоговоренно-вежливые отношения… Но Семенову не хотелось об этом рассказывать Лиде…
Он курит «Беломор» — папиросу за папиросой — глядит в побеленный известкой потолок — сам белил! — она лежит рядом, полуоткинув одеяло, — русые волосы рассыпались по плечам и груди — смотрит на него сбоку, с любопытством. Под потолком плавают полосы синего папиросного дыма — гримуборная не проветривается, а то зимой было бы холодно — окно заклеено наглухо…
— Как же так? — спрашивает она. — Без друзей…
— А зачем они — друзья? Только сокровенное им выбалтывать!
— Нелюдимый ты какой-то, — удивляется она. — Даже страшно… У тебя что — никого нет? Родителей, братьев?
— Нету, — говорит он возможно равнодушнее.
В мыслях у него мелькает родная тетка — сестра отца, — всю войну она оставалась в Москве… вообще-то он ее уже лет десять не видел. Они не переписывались.
— Никогошеньки-никогошеньки? — переспрашивает она участливо. — Мать-то небось была…
— Я ж тебя просил ни о чем не спрашивать! — сердится Семенов.
В палатке, в которой Семенов опять курил трубку, лежа на надувном матраце, стало совсем темно: солнце где-то далеко спряталось. И что-то беспокоило Семенова — но не грозовой сумрак, не исчезновение солнца… давление: голова стала тяжелой. Он приподнялся, откинул входной полог, выглянул наружу: там тоже темно стало, теребил траву ветер, небо свинцово синело…