Шрифт:
Отряд товарища К. делал свое дело с основательностью, с какой в обычных условиях работает мастеровой человек, уважающий свой труд. И люди в отряде были рабочие, твердые, уверенные в себе. Почти все они до нашествия служили на железной дороге: там были машинисты, сцепщики, проводница международных вагонов и путевой обходчик Саввушка, уже седоусый, пришедший в отряд вместе с внуками.
Горячность и отвага девятнадцатилетнего командира хорошо сочеталась со спокойной смелостью его людей.
Все носили трофейное обмундирование: своя одежда истрепалась в клочья. Спарывали нашивки и лычки и напяливали на себя немецкие мундиры. И только Саввушка сумел сберечь свой рабочий костюм: черную кожаную куртку и аккуратные суконные штаны. И он надевал этот костюм, выходя с отрядом на «железку», как бы подчеркивая, что и это для него работа, прежде всего работа.
Понятно, что мы, «тыловики», были рады, когда товарищ К. прибывал в наш лесной штаб. С ним врывалось в нашу землянку горячее дыхание непокорившейся «железки».
И хотя мы сами были опалены жаром стычек с полицаями и карателями, но операции подрывников — чаще бескровные с нашей стороны, иногда даже без единого выстрела — имели для нас особый интерес и притягательность.
Но вот здесь-то и была закавыка: Коля ничего не умел рассказать толком. Да он и не хотел ничего «про это» рассказывать. «Ну, пошли. Ну, подорвали. Ну, фрицы попрыгали из горящих вагонов. Ну, по ним палить — и ходу!»
Все в таком духе. Товарищ К. не видел ничего сколько-нибудь не то что геройского, но и просто интересного в своей работе. Это была работа. Боевая? Да! Рисковая? Да! Но — работа.
А между тем Коля вовсе не был молчаливым товарищем. Напротив. Когда укладывались мы на свои топчаны, срубленные искусным нашим плотником, он же оружейный мастер, Силычем, гасили «летучую мышь» и тишина воцарялась в «штабной избе», — юношеский голос товарища К. журчал и журчал, и следовали история одна другой необыкновеннее.
Но они оставляли нас равнодушными, и мы без церемоний засыпали. Коля не обижался. Он сам получал удовольствие от своих рассказов, он упивался ими. Они, казалось ему, оправдывают его «обыкновенную», «прозаическую» возню с взрывчаткой, «упрощенными взрывателями» и всей этой «низменной» техникой.
В своих рассказах он выдавал за действительность свои мечты. Все его истории были выдуманы от начала до конца. Они не отличались даже каким-либо правдоподобием. И Коля об этом нисколько не заботился.
Невозможно, ну, просто немыслимо было поверить, что Коля, переодетый эсэсовцем, проник на бал в городской управе, блистал там остроумием — это при знании только двух немецких фраз «хенде хох» и «ком нах»! — и танцевал с женой гаулейтера. Что тот же Коля, будучи разоблаченным, вырвался из рук целого штандарта и был спасен влюбившейся в него юной племянницей бургомистра...
Но мы не судили строго Колю за беспардонное вранье: оно даже нравилось нам.
Наш энша Васильич, человек прямолинейный и рассудительный, пытался втолковать Коле, что в его подрывной деятельности и кроется настоящий героизм, а эти его выдумки — просто недостойное занятие для боевого командира. Вовсе не надо ему украшать себя выдуманными подвигами.
Товарищ К. кивал головой, соглашаясь, но лицо у него становилось скучное-скучное. И если случалось кому-то отдать должное его делам, сказать хорошие слова об отряде подрывников, вид у Коли делался даже вроде бы виноватый: мол, стоит ли об этом говорить?
А ночью он опять рассказывал, как был приговорен фашистами к повешению. Уже повели его на казнь, но он сорвался с веревки и прыгнул прямо на крышу ближайшего дома, дом оказался старой кузницей, крыша провалилась, пламя горна объяло весь дом, а Коля, пользуясь всеобщим замешательством, скрылся...
Повторялся иногда и другой вариант: это была не кузница, а пекарня. Коля объявил пекарям, кто он, и они спасли его, вынеся в дежке для теста.
Был один человек, только один, который верил Колиным рассказам. Пожилой партизан привел с собой в отряд дочку Маню четырнадцати лет. Товарищ К. не замечал ее. Маня была совершенно «штатская» девочка, она не носила трофейного автомата, как другие партизанки, не пришивала к шапке красную ленточку, да и шапки у нее не было: Маня повязывалась стареньким платком. Если случалось Коле развернуться со своими историями где-нибудь на завалинке или сеновале, — можно было поручиться, что поблизости тотчас возникнет нескладная фигурка в больших сапогах, и из-под низко повязанного платка сверкнут немыслимо напряженные, немыслимо восхищенные черные глаза.
Как-то кто-то сказал Мане: «Ты что уши развесила, выдумывает он все это...»
— Завидуете? — с ледяным презрением проронила Маня и прошла мимо обидчика, как мимо пустого места.
Наши войска двинулись вперед, и мы вышли из лесов. Я уехала на фронт и потеряла из виду товарища К.
И вдруг случайно встретила его в штабе дивизии — уже лейтенантом, командиром взвода.
Конечно, он возмужал, окреп и уже мало мальчишеского осталось в его облике.