Шрифт:
Выясняется, что мы не слышали о "Повести временных лет" Нестора.
– - Ослы!
– - торжествующе говорит Феликс.
– - Это про вас сказал Евтушенко: "В какой стране живет -- не знает, одно лишь ясно -- близ Китая". Не знать "Повесть временных лет"! Олухи!
Я говорю, что этот факт еще и о чем не свидетельствует. Да, человечество пишет уже шесть тысяч лет. Пишет законы, нравоучения, описания быта и правлений императоров, песни, басни, рассказы, романы и рецензии на них, учебники пишет и некрологи, газетные статьи, анонимки, брошюры по кролиководству, тексты для плакатов, эссе, диссертации и путевые заметки... Ну и что? Хоть мы и освоили печатное дело только в Х\/I веке.
– - Вот именно, -- поддерживает меня Молодцов.
– - Иван Федоров и освоил! Тамбовский, говорят, мужик, -- улыбается он.
– - Пра-авильно!
– - Феликс спускает ноги на пол и нашаривает валенки.
– Я об этом и толкую! Я толкую о том, что болванов, которые скулят, что у нас дорогие и плохие магазины -- не полная чаша, надо сажать за парты и класть перед ними учебник истории.
Феликс находит свой портфель и достает из него томик Соловьева.
– - Ведь наш с Тимофеем дед родился еще при крепостном праве!
– - Он листает книгу.
– - Подумать только! Два поколения назад рабство на Руси было закреплено законом. Лучины жгли! С голоду мерли!
Феликс говорил чистую правду. В послужном списке деда-химика, который хранится в семейной шкатулке, указан год его рождения -- 1860-й.
По нынешним временам, в нашем роду сплошные аномалии. Моя мать родилась, когда ее отцу было 47. Я -- когда матери шел 43-й.
Да, два поколения назад еще было крепостное право. Доживали свой век бунтари-декабристы, и в Симбирске еще не родился Владимир Ульянов. Интересная штука история.
– - Сейчас я найду, как европейцы русских послов в хлевах размещали, -обещает Феликс.
– - Чтобы вы не очень задавались нашим прошлым. А то кое-кто думает, что мы всегда ходили в ботинках, пользовались электричеством и облегчали нос посредством платка. Сейчас вы увидите, как жили наши предки...
– - И перестанем удивляться, почему скороходовская обувь до сих пор напоминает колодки, -- вставляю я.
– - А в грузинском чае попадаются палки!
– - улыбается Молодцов.
Феликс откладывает книгу, и мы вспоминаем, как несколько лет назад он выбрал из пачки чая прутики и палки и послал их директору чаеводческого колхоза с припиской: "Это что, чай, да? Обижаешь, дорогой..." И написал свою фамилию и адрес без всяких пояснений. Вскоре ему прислали бандероль с отменным сортовым чаем, испуганными извинениями и приглашением в гости. Чаеводческий начальник обещал теплый прием и уверял, что самым строгим образом взыщет с халтурщиков.
Феликс никогда не стыдился доверять свои мысли и чувства бумаге. А также обнародовать их. Во время Карибского кризиса он отбил в Москву телеграмму: "Борода и рубашка есть, прошу направить добровольцем на Кубу". Через несколько дней Феликса вызвали в военкомат и мягко попросили не давать больше подобных телеграмм: пусть он не волнуется -- дела обстоят не так плохо, чтобы посылать добровольцев.
– - Да...
– - блестит глазами Феликс, что было, то было. А рубашка у меня в самом деле была: черная, с погончиками, как у Фиделя. Мать сшила...
И я вдруг вспоминаю ту рубашку, Феликса с бородой, мать за швейной машинкой "зингер" -- она шьет мне такую же, с погончиками рубашку, а я хожу по комнате и волнуюсь, что может получиться хуже, чем у старшего брата, или зеленый репс материнской блузки плохо выкрасится в черный.
А потом я в этой рубашке вместе с приятелями протискиваюсь сквозь густую толпу на Суворовском проспекте, чтобы ближе оказаться к проезжей части, где два парня пишут мелом на асфальте: "Вива Куба! Вива Фидель!" И милиционеры в синих еще мундирах с улыбками косятся на них и поторапливают: "Живее, живее! Восклицательный знак побольше!" И нестерпимое желание увидеть мужественную улыбку Фиделя, прокричать что-нибудь как можно громче, чтобы он заметил тебя в толпе, заметил твою рубашку, кивнул бы и понял, какие у него есть друзья. С такими не пропадешь.
И тяжелое чувство досады в поредевшей толпе, когда объявили, что Фидель уже проехал другим маршрутом, и со стороны Невского цепочкой поползли темно-синие троллейбусы...
Мне было тогда лет двенадцать, Феликсу -- к тридцати, и он говорил, что станет брать меня в свои компании при условии, что я смогу спокойно отжаться тридцать раз от пола и двадцать раз присесть на каждой ноге. Как он.
И я по утрам и вечерам до дрожи в локтях отжимался от пахнущего мастикой пола, считая сдавленным голосом: "...пятнадцать... шестнадцать..." Потом я отлеживался на шелковистом прохладном паркете и старался не прозевать мягкие шаги матери в коридоре -- чтобы она не застала меня в цыплячьей бессильности и не огорчалась. "Ну, сколько сегодня?
– - спрашивала мать, когда я, сдерживая дыхание, шел мимо нее в ванную.
– - Продвигается? Быстренько умывайся и иди завтракать, я уже суп погрела". Мать старалась придерживаться традиции, заведенной в доме ее отца: "Завтрак съешь сам, обед раздели с товарищем, а ужин отдай врагу". Были у нее и другие твердые заповеди.
Я подчистую съедал завтрак, дважды в день пил вонючие пивные дрожжи, чтобы набрать вес, тайком от матери выпячивал на ночь нижнюю челюсть, стискивал зубы и заматывал голову, как при флюсе, полотенцем, чтобы иметь волевой подбородок и характер, но утром обнаруживал подбородок съехавшим на прежнее место, а локти все так же начинали дрожать на десятом отжиме от пола.
...Условия старшего брата я выполнил к четырнадцати годам, когда уже не стало матери, но Феликс как-то рассеянно выслушал про мои достижения, похвалил, обещал в ближайшее время устроить мне экзамен и уехал в Загородный, к своей второй жене Лиле, где и пропал надолго.