Шрифт:
– Какой друг?! Какой еще друг?! Я бы его собственными руками задушил! Белкин выскочил из-за спины Сторожева, кинулся прочь от магазина, вспомнив свою пробежечку, но с таким ускорением побежал, что Геннадий едва его настиг.
– Куда теперь?
– Беги к Кочергину... Скажи ему, что случилось... Про наручники, про наручники не забудь...
– Да не гони ты так, не рви стометровку.
– Скажи, что Митрич успел шепнуть мне... Вот эти слова... Не спутай... Он шепнул: "Шорохов жив... его работа... предупреди..."
– Сам и скажешь. Да не гони ты! Никак не приноровлюсь.
– Нет, мне в этот дом теперь нельзя! Нет, я теперь побегу, побегу, побегу...
Белкин свернул в переулок, не в тот, каким шли к магазину, а в другой, в противоположный.
– Да куда ты?
– Еще проследят, поплутаем... Не заметил, они меня не заметили?.. Когда Митрич ко мне качнулся, они не обратили, не усекли меня?.. Не заметил?..
– Слушай, не паникуй. Если виноват, все равно достанут. Не паникуй, противно с тобой рядом бежать.
– А ты и отваливай от меня, отваливай. Незачем нам вместе.
– А записка? Куда ее теперь?
– Отдашь Кочергину. Он писал, не я писал. Порвет. Опоздала записочка. Я - предупреждал! С бабой, вишь, время глушит! Зажмурился!
В том переулке, в который они заскочили, на углу, где сбегались еще два переулочка, стоял фруктовый павильон, новенький, сверкающий пластмассой и стеклом. В нем шла торговля. Трещали раскрываемые ящики - подсобляли бойкие мужички, - а в ящиках чернел, желтел, розовел виноград. И будто небо заголубело над павильоном, будто море проглянуло синее за его ядовито-зелеными стенами. А воздух в переулке стал терпким, мускатным. Торговала женщина, под стать этому на миг югу, на миг морю. Броско-красивая, яркая, даже избыточно яркая. Пышные волосы в красных заколках. На сильной шее всякие-разные золотые цепочки, на пальцах с красными ногтями приметные и издали перстни, запястья, как наручниками, скованы браслетами. А вот платье было на ней черное, траурно черное. И косынка, в азарте торга сползшая на плечи, была черной, траурной.
– Видали, он ее намахал, а она по нему траур нацепила!
– Белкин даже повеселел на миг.
– Видали!
– Он кинулся к павильону, растолкал очередь, крикнул продавщице: - Да сними ты траур, глупая женщина! Жив он! Выходила его та баба белесая!
– Сказал и припустил в сторону.
А продавщица, уронив полные руки, замерла, прикусив яркие, с поплывшей помадой губы. И в очереди все стихли.
– Жив...
– Но она не знала, эта женщина, радоваться ли ей, нет ли, она растерялась, чему отдать сейчас душу. Вот только косынку догадалась сдернуть. И принялась за работу, потускнев, постарев лицом.
– Кто жив-то? Про кого ты ей?
– настиг Белкина Геннадий, следуя за ним скачками, как прыгун какой-то. Тот - семенил, этот - скакал, со стороны смех, да и только.
– Шорохов жив! Павел Шорохов! Я же тебе велел передать.
– А кто он - этот Шорохов? Чего вы так его испугались?
– А это тебе пусть наш Рем объяснит. А я побежал, побежал, побежал... Белкин прикрикнул на Сторожева: - Да не гонись за мной! Отстань, кому говорят!
Геннадий остановился, провожая глазами семенящую, трясущуюся, сгорбившуюся фигуру.
7
Уже вечер начался. Но в июле вечер долго кажется днем. Закатное солнце печет не хуже утреннего, и в их Последнем переулке все так же было знойно, душно, безлюдно.
Куда идти? Домой? Есть захотелось. А - записка? Ее надо было вернуть. А эти слова, которые велел передать Кочергину Белкин? Пока раздумывал, ноги сами повели к дверям кочергинского хитрого домика, а рука сама нажала на кнопку звонка. В доме этом, в квартире этой богатой, может, все так же посиживая у стойки, была сейчас Анна Лунина. И ноги Геннадия об этом помнили, потому и привели его к двери, помнила и рука, потому и нажала на звонок. Сидит у стойки, пьет свое виски со льдом. Или еще чем-нибудь там занимается? Телевизор смотрит? Видеомагнитофон включила? Журнальчики, детективчики листает? Там много чем можно было заняться. Долго не открывали, и Геннадий, вдруг заспешив, чуть ли не запаниковав, давил и давил на звонок.
Но вот дверь отворилась, вернее, чуть приоткрылась.
– А, это ты!
– сказала Аня и впустила его.
– Иди вперед.
На лестнице было темновато, полосато, только лучи закатные пробрались сюда. Но и этих полос хватило, чтобы увидеть, что Аня почти нагишом его встретила. Ну, в халатике, конечно. Но халатик этот не доходил и до колен. Без белья она была, а лучи просквозили ее. Поясок, торопливо увязанный, сейчас разжался - и всё полз, полз, разжимаясь.
А ей все равно было, будто не мужчину впустила, не мужчина на нее смотрит. Вот только сказала: "Иди вперед". Это чтобы на крутой лестнице он уж совсем ее всю не разглядел. А замешкался бы, пошла бы вперед сама. Ей все равно было, он никем, ничем для нее был. Посыльный, пустое место. О, как умеют женщины оскорбить человека, мужчину, если другой в этот миг владеет ее помыслами! Мстя тому, может быть, кто ей дорог, за что-то обязательно все же мстя, хоть и счастлива с ним, а потому мстя другому. Поквитаться всегда есть за что. У счастья всегда есть горчинка в привкусе. Женщина и мужчина всегда в сражении.
Поднялись, вошли в хмурые сени, ступили на зашарканные половицы, знавшие все про женщин, тех еще, что мстили тут мужчинам в прошлом веке, а мужчины попирали их, попирали, - эти половицы дожили и еще до одного сосвидетельствования.
На пороге кухни их ждал Кочергин. Он был в короткой римской тунике с багровой полосой по подбою и рукавам. Это был халат, но он был задуман как туника. И воистину римлянин стоял в дверях кухни. Сильная шея, сильные голые ноги на пляжных платформах, сильная, хоть и седым поросла волосом, грудь.