Шрифт:
Геннадий про все это знал преотлично, перечитал уйму книг. Он любил свои переулочки, он родился ведь тут. Для кого где родная земля, а для него - эта. И пусть не надуваются иные, что у них места покраше, почище, с историей от века распрекрасной. Нет, а если копнуть, то всякое бывало и там и тут, и окрест и поодаль.
Он обычно звонил Зинаиде, прежде чем идти к ней. Но она всегда радостно откликалась: "Приходи! Жду!" И Геннадий решил сегодня без звонка явиться. Он сперва не хотел идти к ней. Прошел по своему переулку, думая встретить кого из приятелей, вошел в Головин, все поглядывая вокруг да вот размышляя про эти дома, и про этот тоже, хмурый и с утайкой, спрятавшийся за могучим тополем и за цокольной стеной большого дома. Что там у них? Все игры играют? Бродил-ходил - и вдруг свернул к подъезду выкрашенного в веселенький зеленый цвет мини-размини Зимнего дворца. Мутно было на душе, не надо было идти с такой душой к женщине, которая обрадуется ему, просветлеет, начнет вокруг него хлопотать, кормить-поить, влюбленные не отводя глаза. А, все они одинаковые!
По длинному коридору, в который выходили двери комнат-квартир и которому тесно было от старых, отживших вещей, Геннадий шел совсем уж медленно, всякий миг готовый повернуть назад. Вспомнилась, стала в глазах прихожая в хитром домике Кочергина. Такие же половицы зашарканные, такие же старые, покривившиеся шкафы, дубовые, хмурые, все про все познавшие, про людскую эту муть, а то и жуть. Здесь и запах стоял тот же. Но там, за дверью с врезанными заморскими замками, распахивался рай, чудеса открывались, а здесь, за любой тут дверью, да и за той, в конце коридора, куда путь держит, откроется его глазам новенькая, чистенькая бедность, бедность, бедность. Все, разумеется, как у людей. Холодильник, телевизор, палас на полу, коврик на стене, но бедность, бедность, бедность. Вчера еще не догадывался про это, сегодня - догадался.
Ладно, раз уж зашел в дом, надо и в дверь позвонить. Тем более что иные из дверей уже приотворились, кто-то глянул на него из-за дверей, усекло, так сказать, общественное око, что явился не растворился Зинкин-то мальчишечка. Слышал он, как какая-то дамочка шепнула из-за щели, игривый ее голос достиг слуха: "Молодой, красивый... Везет на мужчин некоторым..."
Он знал, так тут все считали, что его Зинаиде повезло с ним. Моложе, много моложе ее. Раз. И верно, рослый, говорят, что и красивый. Два. За себя постоять может - это известно. Профессия такая, что без денег не бывает. Вот и три вам и четыре. Думая все это, подбадривая себя этой чепухой, что молодой да красивый, но думая о другом - рядом шли мысли, теснясь, толкаясь плечами, - думая, как они там сейчас, какие у них там сейчас игры играются, - всё про это, про это не шли из головы мысли, - Геннадий прибрел наконец к двери в конце коридора. Она была аккуратно обита клеенкой, буро-коричневой, точно такой же, как и на других дверях. Ручка замка была такой же, замок такой же, все, как у других, не хуже, чем у людей. Да только вот люди были все же разные. За этой дверью жила Зинаида. Один человек. Та женщина, что горячо шепнула в спину, - другой человек. Но женщины и женщины, как и Анна Лунина. Все они одинаковые! Хмуро было, мутно было на душе. Он звонить не стал, постучал условленно - два коротких, три быстрых, Зина просила стучать, а не звонить. Объяснила честно, что ведь наведываются к ней из былого мужички, поддаст какой да и свернет к ней. А она верна ему, как у них началось, она только с ним, с одним только с ним. "Веришь мне?" Он верил. Не потому, что ей доверял, а самоуверен был. В молодости завышаем мы себе цену. В молодости не знаем мы, сколь причудлива бывает жизнь, сколько всего в ней понапутано. Жизненный опыт потому и опыт, что тычет нас лбом то в одно, то в другое. Жизненный опыт... Вот сегодня и ткнули Геннадия лбом да и носом об стену в том хитром домике. Какой правдивый у нее был голос, он сперва в голос ее влюбился, в правду его, честность. А она, с этим своим голосом, с распахнутыми этими глазами вон какие умела игры играть, не стыдясь даже, что со стороны смотрят. Актриса, ей зрители и нужны. Он там и сидел у них в первом ряду партера. Жгло кожу на плечах от кипятка, жгло душу.
Сперва никто не откликнулся на его стук, замерло там, в квартирке. Но Зинаида была дома. Еще до стука в дверь уловил Геннадий какой-то там шорох, жизнь уловил, нет, не пустой была комната.
И сейчас послышался шорох, босые ступни прошелестели, встали по ту сторону двери.
– Геннадий, это ты?
– не отворяя, спросила Зинаида.
– Я.
– Так что ж ты не позвонил сперва?
– А какая разница? Ну, двушки не было.
– Двушки...
– Она укоряла, упрекала его из-за двери. Женщина всегда права и всегда сумеет укорить.
– Эх ты... Не одна я, Геннадий... Целый месяц тебя не было... Где пропадал?.. Хоть бы позвонил по телефону...
– Она начинала выговаривать ему. Вон как, это он виноват, что она не может ему отворить.
– Да что там у тебя?
– Он все еще не мог до конца все понять.
Из-за двери, из глубины далекой, послышался мужской голос: "Зинок, ты чего там?.."
– Понял, ну, ну, - сказал Геннадий, даже голосом подражая старшему лейтенанту милиции.
– Так я пойду, Зина.
Там, за дверью, какие-то звуки странные послышались. Не плакала ли эта женщина?
10
Вот теперь действительно пришел в их переулок вечер. Темно было, хорошо, что темно. Никто тебя не станет разглядывать - веселый ты, нет ли. Темно! Только и свету, что фонарь яркий у милиции да фонарь далекий у выхода на Сретенку. А окна в домах темны или в синеву отдают, там, значит, смотрят сейчас телевизор. Ну просто синяя пустыня, а не переулок. Все у телевизоров или возле своих баб. А бабы эти - все они одинаковые! Все! Ей-богу, отчего-то полегче стало у Геннадия на душе. Это оттого, что повзрослел он за нынешний день лет этак на десять. Мы смолоду ведь впечатлительные. А потом черстветь начинаем благодаря его величеству Жизненному Опыту. Преподал ему нынче этот Опыт урок. Один, другой, набил на лбу шишки. Что ж, ну что ж, а друзья у него есть, парни эти родные у него есть, куда ни глянь, в какой дом ни взойди, они есть, есть. К ним сейчас надо идти, они не сфинтят, они надежны, проверены, с ними проверенно.
Куда податься? К кому?
На Сретенке, сразу за углом, барчик крохотный недавно возник. Вот туда, в этот барчик. Если ребята при деньгах, они там. Если их там нет, вмиг соберет, кого с улицы выкрикнув, кому позвонив. Есть, есть у него двушки, целая пригоршня. Ах вы двушки проклятые! Нет чтобы прозвенеть вам в кармане, когда шел к бабе! Вот эти вот четвертные - они все время хрустят, напоминают о себе. Сейчас он их разомнет у стойки! Допросились!
Кое-кто из друзей оказался в баре - вон сидят, пригнувшись к столику, о чем-то секретничая, голова к голове. А какие сейчас у них секреты, известны все их секреты в данный момент. Где бы раздобыть бутылочку в вечернее время да как бы ее тут тайком от барменши разлить по стаканам - вот и все тайны, вся печаль в три головы. В баре, как известно, водку не продавали. А коньяк, как известно, штука дорогая.
Не вглядываясь, кто да кто за столом, а в баре, как положено, полумрак стоял, огоньки светильников лишь тени бросали, а не свет, Геннадий подошел к молодой, но очень уж толстой женщине за стойкой, шепнул ей, таясь от приятелей, лицо отворачивая от их столика:
– Сестричка, две бутылки коньяку, какой подороже, и вон те бутербродики, черным у тебя вымазанные.
– Рехнулся, братик?
– тоже шепотом спросила барменша.
– Подороже - это четвертной за флакон. "Кишинев", десять лет от роду. И с икоркой они ведь не дешевые.
Геннадий молча выложил на стойку свои четвертные, стиснул, хрустнул ими, развел, чтобы убедилась, сосчитала, сколько их у него.
– О!
– Барменша уважительно глянула на Геннадия, но тотчас и пожалела парня.
– Ты - чего, откуда? Не натворил ли бед?
– У меня тетка есть родная, Вера Андреевна, вот она меня и спросит-расспросит. Сестричка, и еще яичницу сооруди. Из целого десятка.
– Не делаем, знаешь.
– Плачу. Втрое. Впятеро.
– Да что, какая с тобой беда стряслась?