Шрифт:
В доме четыре комнаты, не считая кухни, сеней, просторной прихожей и разных кладовочек и чуланчиков. Уборная прилеплена к задней стене дома, холодная и тесная, как заброшенное ласточкино гнездо.
В одной комнате жил Кузьма со своей Надеждой Ивановной; в другой — его брат-близнец Василий с пухленькой, похожей на подрумяненную булочку Липочкой; третья — зальце — предназначалась для совместных трапез и парадных приемов, ну а четвертая, после смерти самого Галактиона Костылева, сдавалась жильцам, предпочтительно одиноким мужчинам. Сейчас этой комнатой владел я.
Кровать была удобная, двухспальная, никелированная, с блестящими шишками, наподобие кедровых. Перина и подушки — хотя и пронизаны застарелым запахом конюшни — набиты настоящим пухом. Одеяло, широкое и душное, позволяло спать при открытом окне. Думаю, что под ним отдавал богу душу старик Галактион. Но так как с печального этого часа прошло более восьми лет и уже много жильцов покрывалось этим старым стеганым одеялом из синего выцветшего атласа, я не очень-то беспокоился.
Над кроватью, в лепной золоченой раме, помещалась большая фотография — Галактион Костылев во весь рост. На нем была полосатая жокейская кепочка с широким козырьком, бриджи, высокие лакированные сапоги. Лицо знаменитого жокея с окаменевшими скулами и густыми, геометрически прямыми усами запечатлело равнодушно-презрительное выражение, Вокруг Галактиона, на застекленных фотографиях, теснилось множество крутошеих жеребцов и тонконогих кобыл, на которых Галактион много раз обгонял положенное время. Тут же висел его хлыст — потертый, с до блеска отшлифованной рукояткой. Священная реликвия! Ну и, конечно, лавровые венки. Собственно, не лавровые, а из жести, и не зеленые, а тускло-седые от многолетней пыли.
И еще в моей комнате находилось множество вещей малопонятного назначения. Например, гипсовая статуя — «классический статуй», как выражался Кузьма, — Венеры Милосской в половину человеческого роста. Потом старый граммофон с большущей зеленой гофрированной трубой. Правда, уж не такой большой, как в зальце — там что-то вроде комода красного дерева с бронзой и труба ало-розового цвета, как распахнувшаяся пасть бегемота. Граммофон-голиаф стоял прямо на полу, возле окна, и переливчатый раструб его выглядывал из жирной зелени фикусов и агав, как чудовищный тропический цветок.
Да, весь дом Костылевых распирало от множества вещей и предметов, без которых, прямо сказать, я мог бы прожить хоть целых сто лет. Зачем, например, понадобилась братьям Костылевым отличная двустволка английской фирмы «Голланд-Голланд», — ведь ни Кузьма, ни Василий не были охотниками! Или несколько штук безмолвствующих настольных часов: одни — уместившиеся на животе кривляющегося бронзового черта, другие — фарфоровые, с пастушкой и овечкой, третьи — деревянные, на манер крепостной башни. А шуба черного сукна на меху «лира», в которую невозможно затиснуть даже половину брата-близнеца. Но это еще что! Во всех комнатах стояли могучие широкогрудые шкафы темного дерева с замысловатыми запорами и горбатые сундучины, перехваченные медными скрепами. Только раз я случайно подглядел, как Надежда Ивановна, вдоволь повозившись над замком одного из сундуков, выволокла из его нутра кучу мехов: черно-бурые лисы с пышными хвостами, рыжеватенькие соболя с мордочками плюшевых медведей и даже шкурка горностая, пожелтевшая от времени.
Лицо Надежды Ивановны покрылось малиновыми пятнами, и она закатила глаза, словно от сладкого поцелуя. Встряхивала шкурки, поглаживала их кончиками пальцев, прижимала к своей плоской груди, даже провальсировала по комнате, держа на вытянутых руках самую хвостатую лисицу. Потом торопливо, оглядываясь по сторонам, погребла все шкурки в сундуке. А сама Надежда Ивановна, между прочим, ходит в ничем не примечательном пальтеце с воротником и манжетами из драной крашеной кошки.
А Липочка носит на серебряной цепочке какой-то туго набитый замшевый мешочек и так ловко умещает его в ложбинке между пышными своими грудями, что и вовсе незаметно. Вообще странные, совсем непонятные люди эти Костылевы. Вот хотя бы такая штука: во всем доме нет ни одной книги, кроме растрепанной поваренной Елены Молоховец и нескольких брошюр по коневодству. Из газет тут признают только «Вечёрку» и читают за ужином отдел происшествий: кто кого убил, обокрал или изнасиловал. Гостей не принимают, — во всяком случае, за два месяца, что я у них квартирую, никто, кроме ветеринара, к ним не захаживал. Говорят они, что люди завистливы: плохим глазом посмотрят, и обязательно какое-нибудь несчастье нагрянет — пожар, зараза, а то и грабители. Больше всего боятся грабителей. Потому и Принца довели до необыкновенной ярости, и запоров понаделали — весь дом щелкает, лязгает и звенит, — и хлыст из кожи носорога всегда под рукой, и недовольство выражают, когда я окно в своей комнате открываю. Но живут между собою дружно, едят все вместе. По воскресеньям Кузьма с Василием «монаха» раздавливают, то есть четверть ведра водки на пару выпивают, а Надежда Ивановна и Липочка домашней наливочкой балуются и после садятся в подкидного дурака играть. Зато в будние дни в доме водкой даже не пахнет. Ни-ни! «Мы не какие-нибудь прощелыги-алкоголики, — внушал мне Кузьма. — Но единожды в неделю ее непременно употребляем из медицинских понятий. Для встряски и оживления организма». И, истребив за обедом четверть водки, братья-наездники даже в лице не менялись, словно в бутылке была не сорокаградусная, а обыкновенная кипяченая вода. Черт их знает, этих Кузьму и Василия! Было в них что-то нетронутое, могучее, вызывавшее даже некоторую симпатию. Уж больно хороши они бывали на ипподроме, когда после удара колокола появлялись на беговой дорожке в цветных детских картузиках, с выгнутыми, как лук, спинами и длиннющими ручищами, натягивающими вожжи. Казалось, захоти Кузьма или Василий, и ничего им не стоит дотянуться своей лапищей до блестящей гривы разгневанного, в ветре и огне рысака, вцепиться в нее и отшвырнуть могучего коня, словно котенка. Никому из наездников не удавалось стать совершенно одним организмом с лошадью и легонькой двуколкой и при этом заставить поверить тысячи людей, собравшихся на ипподроме, что и коляска и животное — лишь инструмент, лишь выражение воли к победе и гигантского напряжения физических сил их властелинов. Только братьям Костылевым…
Наконец я разыскал свои сандалии, переодел брюки и отправился в зальце.
Меня ждали. Большой квадратный стол ломился от снеди: миска с печеной картошкой под салфеткой, знаменитый залом — жирная рыбина в узоре из колечек лука и свекольных звездочек, студень, домашний пирог с капустой.
На маленьком столике, под правой рукой старшей из Костылевых — Надежды, фырчал и сопел ведерный самовар.
Братья сидели друг против друга, сухопарые, белесые, голубоглазые, с рублеными чертами лица, выложив на скатерть огромные темные кисти рук. Только на лице Василия, под самым левым глазом, охватывая всю щеку, багровел подковообразный шрам — след от зубастого «поцелуя» какого-то орловца.
— Вот и закусим чем бог послал, — сказал Кузьма.
— Садитесь, Дмитрий Иванович. Вот и стульчик вам приготовлен, — пропела Липочка и коротким розовым пальчиком показала на прибор возле себя.
Я поблагодарил, сел и тотчас же почувствовал жар пышного и упругого Липочкиного бедра, каким-то чудом оказавшегося так близко, словно мы шли с ней под ручку.
— Кушайте, Дмитрий Иванович, не стесняйтесь, — уговаривала Надежда Ивановна, подталкивая в мою сторону блюдо с селедкой. — Картошечку печеную берите! Ты что, Липа, своего кавалера в забытьи держишь? Потчевай.
— Позвольте тарелочку. — Рука Липочки, обнаженная до локтя, розовая, пахнущая душистым мылом, промелькнула возле моей щеки и подхватила тарелку.
— Селедочку будете кушать? Маслице в горшочке. Да вы побольше, а то сухая картошка в горле застрянет.
Братья молча и сосредоточенно работали челюстями, не поднимая глаз от стола.
Я съел печеную картошку с куском селедки и вдруг ощутил чудовищный голод. Но прежде чем как следует набить рот, я сказал:
— А ужин-то прощальный. Уезжаю я от вас, граждане.