Шрифт:
На этот раз до меня все-таки доходит, что в общей сложности у меня есть шесть часов, чтобы вынести мусор, написать проду для сайта, принять душ и выспаться. Я зажмуриваюсь, выдыхаю и решаю действовать по списку, а там — как получится.
План в лучших традициях проваливается на первом же пункте. Пакета с мусором нет ни на месте, ни в прихожей.
Я подозреваю, что щи у меня становятся едва ли не сложнее, чем у гостя. Который, сдается мне, был моим гостем в первый и последний раз.
Что ж, по крайней мере, это значит, что завтра у меня будет гораздо больше времени на работу над книгой. Сегодня… сегодня как-нибудь.
«Как-нибудь» выливается в три часа из шести имеющихся. Для книги готов и общий план, и даже разбивка событий по главам — садись да пиши
Только от плана я отступила на первой же выкладке. Писать о чужом горе оказалось так же невыносимо, как и о чужом счастье.
И я бессмысленно пялюсь на мигающий курсор и прокрастинирую по условно-образовательным статьям то на одном, то на другом сайте. Собственные герои, любовно выпестованные, так старательно продуманные, не вызывают никакого сочувствия или интереса, и приходится вымучивать из себя каждое слово. В конце концов я решаю, что лучше меня будут журить за слишком маленькую проду, чем уволят за сон на рабочем месте, заливаю текст на таймер и, малодушно отложив душ на утро, падаю лицом в подушку.
Но уснуть, конечно же, не могу.
Вместо этого я судорожно вспоминаю, звонила ли маме и если звонила — то о чем рассказывала. Почему-то по телефону не получается говорить ни о чем важном, но каждый разговор все равно заканчивается спазмом в горле.
Мама умеет препарировать горе. Она говорит, что плачущий о потере человек на самом деле жалеет себя, а не ушедшего, — потому что теперь с жизнью придется справляться в одиночку, а это не та мысль, к которой так легко привыкнуть. Мама рассказывает про цветы на подоконниках в опустевшей квартире: с горшками и землей всегда упоенно возился папа, и теперь осиротевшие фикусы чахнут, несмотря на регулярный полив. Я почему-то вспоминаю про белую орхидею, которая по весне выпускала сразу пару длинных стрелок и цвела почти до самой осени, и обреченно выдыхаю через рот. Нос заложен: кажется, реву я уже с четверть часа, хотя почему мне так жалко именно эту орхидею, объяснить не смогу даже под угрозой расстрела. Мама наверняка бы сумела определить причину, и мне, возможно, стало бы легче. Или нет, кто ж его знает, в четвертом-то часу утра…
Расчлененное, разложенное по полочкам, горе уже не кажется таким уж непреодолимым, но все равно не дает спать по ночам — ни мне, ни, тем более, маме.
Пытаясь сбежать от собственных мыслей, я хватаюсь за телефон. Но время к утру, и обновлений в ленте почти нет. Пролистав уже не раз виденные картинки, я морщусь и открываю свою страничку на сетературном сайте. Там нет ни одного нового уведомления, зато через редактор можно прочитать кусочек вымученного сегодня текста — в новом оформлении он звучит по-другому, и я с глухой досадой замечаю две ошибки на запятые и один несогласованный причастный оборот на три несчастные тысячи знаков с пробелами.
– Татарам — пятьдесят процентов скидка, — уныло ворчу я и все-таки встаю, чтобы исправить недочеты — и в файле, и на сайте, раз уж сна ни в одном глазу.
Но потом упрямо возвращаюсь в остывшую постель и озадаченно пялюсь на подушку, потому что до меня внезапно доходит, что Денис Владимирович как раз никакого интереса к постели не проявлял.
Глава 4.1. Наташа vs. социализация
Утром я восхожу на престол. Отныне я королева неловких ситуаций, падайте ниц, целуйте песок.
Денис Владимирович будто специально караулит у лифта, и я с трудом подавляю раздражение: ну третий этаж же, отстаньте от меня со своей социализацией с утра пораньше, пройдитесь пешком! Потом все-таки вспоминаю, что ГИП нам и правда нужен, а вот конфликты в коллективе — не очень, и, вымучив из себя вежливое приветствие, поворачиваюсь к лестнице сама.
За спиной открываются двери лифта. Шагов не слышно, и я выдыхаю с облегчением.
Рановато.
– О, Наталья, как раз вовремя! — выпаливает дражайшее начальство, уткнувшееся в мой монитор, и только потом всматривается повнимательнее.
Лицо у него сочувственно вытягивается. Он не говорит больше ни слова, но я сглатываю и ловлю полный букет знакомых ощущений — будто в горле засела толстая игла, и никакие силы ее оттуда не вытащат. Звучу, разумеется, еще хуже, чем выгляжу, но у Андрея Анатольевича хватает такта загрузить меня какими-то чрезвычайно срочными и не слишком-то важными поручениями, чтобы мне было чем занять голову.
Разумеется, выполняю я их, эту самую голову ни разу не включив. Если меня спросить, чем именно я занята, велика вероятность обнаружить на месте моего лица синий экран с сообщением о критической ошибке.
Неудивительно, что с вопросами ко мне никто не подходит. Меня это всецело устраивает, и вечером я нарочно задерживаюсь за компьютером, хотя никаких дел уже не осталось, — дожидаюсь, когда этаж опустеет. Конечно же, безуспешно: полоска света видна под дверью у вечно бдящих и вечно перегруженных сметчиков и — в кабинете ГИПов.
Мимо них я крадусь на цыпочках и, конечно же, цепляюсь сумочкой за ручку запертой двери на противоположной стороне коридора. Чертова сумочка гремит на всю Дерибасовскую, и из кабинета напротив выскакивает Денис Владимирович. Он взъерошен, как драчливый воробей, и его серо-зеленый свитер сверкает перекошенным воротом, а респиратор болтается на одном ухе, придавая ему, как и завещала классика сетевых баянов, «вид лихой и придурковатый, дабы разумением своим не смущать начальство». Только все равно смущает.