Шрифт:
После Октябрьской революции Екатерина Дмитриевна жила в Москве, издавала газету «Власть народа», бывшую одним из центров оппозиции большевикам. В период гражданской войны стояла на платформе «третьей силы», выступавшей против диктатуры и большевиков, и белых. Входила в руководство «Лиги спасения детей», созданной по инициативе В. Короленко, член Совета Политического Красного Креста.
После высылки первоначально жила в Берлине, была избрана председателем Политического Красного Креста, затем переехала в Прагу. В 1939, после оккупации Чехословакии немецкими войсками, перебралась в Женеву, где прожила оставшуюся жизнь. Сотрудничала в газетах «Последние новости», «Дни», «Новое слово» и др., а также в журналах «Современные записки», «Воля России», «Новый журнал», играла активную роль в политической жизни эмиграции, ее квартира в Праге была «политическим салоном», вместе с П. Милюковым вела переговоры по созданию так называемого Республиканско-Демократического центра. Устные и письменные выступления К. по вопросам тактики эмиграции по отношению к Советской России были предметом острых дискуссий.
В 1922-26 резко критиковала планы новых военных походов против Советской России, призывала «засыпать ров гражданской войны», считала, что в условиях НЭАа в России можно действовать, не отрекаясь от своих взглядов и не приспосабливаясь к большевистскому режиму, а потому усилия должны быть направлены на поиски мирного, но достойного пути возвращения на родину. Позиция Кусковой не нашла поддержки у подавляющего большинства близких ей политических деятелей. Против нее выступили Милюков, Н. Авксентьев, А. Керенский, М. Алданов. Установление режима личной власти Сталина, насильственные формы коллективизации и индустриализации, разгул политических репрессий вынудили Кускову отказаться от надежд на демократическую трансформацию большевизма, на возможность примирения с ним. В годы Великой Отечественной войны симпатии Кусковой находились безоговорочно на стороне России, а героизм русского народа и его победа над фашизмом вновь возродили у неё прежние надежды на возможность возвращения в Россию.
Орловский Сергей Николаевич- сын Кусковой Елены Сергеевны
Кускова Екатерина Дмитриевна
(05.12. 1869-Уфа – 22.12.196\58- Женева)
Составитель и редактор- Орловский Сергей Николаевич
Детство
Причудлива память. То вдруг выплывает – с остротой еще не остывших впечатлений – какая-нибудь мелочь из далеких дней: рисунок обоев, или улица, или знакомое лицо. А в другой раз при всем усилии не можешь вспомнить важных деталей какого-нибудь крупного события или даже личного переживания. И трудно понять, почему так неровны в отчетливости своей воспоминания и картины прошлого, почему одно впечатление живет, не стираясь, долгие, долгие годы, а другое тонет где-то в глубинах сознания и не может быть восстановлено во всей своей конкретности. И естественна потребность добавить неясное рассказами других, близких участников и свидетелей тех же событий. А потом, позже, уже трудно бывает разобрать, особенно при установлении связи событий, что взято из слышанного и что связалось в неразрывный пучок в процессе переживаний.
Место своего рождения (1869 г.), город Уфу, не помню и не знаю совсем. Мои родители уехали оттуда, когда мне было всего полтора года. Из жизни в другом городе, Бугуруслане, помню совершенно отчетливо всего несколько моментов. Отворила дверь в какую-то большую комнату. Посреди комнаты, на стуле, моя мать. Она сидит, наклонившись над тазом, а на дне его – кровь… Много крови. Потом моя мать рассказывала мне, что тогда мне было пять лет, что я страшно закричала и она схватила меня на руки, шепча только одну фразу:
– Не говори отцу… Не говори отцу…
Но кровь – горлом – продолжала идти еще сильнее от резких движений. Из рассказов матери знаю, что она заболела туберкулезом вскоре после рождения в Бугуруслане моей сестры Марии. И ни за что не хотела – очень долгое время – чтобы о болезни знал отец.
И этот город – Бугуруслан – не помню совершенно. В Уфе и Бугуруслане мой отец был учителем словесности в гимназии. Мать – татарка, не совсем хорошо владевшая русским языком. Брак – романтический – по страстной любви. Первый муж моей матери, богатый татарин Охлябинин, по ее словам, был страшно ревнив. Он не разрешал своей юной жене выходить без покрывала, не позволял видеть людей: – только для него. Впоследствии я убедилась, что и в характере матери были те же черты: она буквально боготворила моего отца и ревниво следила за тем, чтобы всё его свободное от службы время принадлежало только ей. Первый муж умер через два года после женитьбы, оставив завещание: всё его имущество переходит к жене и принадлежит ей до тех пор, пока она не пожелает снова выйти замуж. В случае нового замужества она не смеет взять из этого богатства даже лично ей принадлежащие вещи… Но после смерти мужа покрывало было снято и пришла любовь. Завещание было в точности выполнено: из дома Охлябининых, – большой татарской семьи, – мать ушла в одном платье. Это мне рассказывалось в те ночи, когда матери пришлось переживать глубокую трагедию вот этой страстной, но разбитой любви. Но об этом – потом.
Еще помню, очень хорошо, игру в жмурки. Играли всегда вчетвером. Отец, мать, я и маленькая сестра. Отлично помню, как я обижалась. Отец охотнее всего ловил мою мать. Он схватывал ее на руки и качал как ребенка. А мы вертелись тут же и неистово кричали:
– И меня! И меня!
Отец клал свою ношу на кушетку, снова завязывал глаза и ловил нас.
А вот запомнилась одна сцена, быть может, потому, что она часто повторялась во всех городах, где мы жили. Я вообще редко вспоминаю моего отца сердитым. Когда мать, вспыльчивая, горячая, сердилась на нас, он всегда с улыбкой говорил:
– Мила, остынь, обожжешь Котика…
Но одна, какая-то неискоренимая, привычка матери его сильно раздражала… Это было так. Когда отец уходил на службу, мать начинала сильно курить. А затем брала кошму, расстилала ее на полу, ставила на нее самовар, посуду и свои любимые татарские орешки. Орешки она делала всегда сама: тесто, сваренное во фритюре и затем подсушенное… Садилась на пол по-татарски, сложив ноги. Если она знала, что отец уходил вечером надолго, она надевала татарский костюм и, напившись на кошме чая, танцевала до полного изнеможения… Случалось, однако, что эту сцену отец заставал… Тогда вспыхивал он…
Опять? Опять? Ты же обещала, Мила, никогда не курить, не сидеть на полу. Ты обещала!
Обещала… – виновато говорила мать и заливалась слезами.
Что раздражало в этой сцене отца, я так и не узнала. Но мы с сестрой страстно любили и эту кошму, и сидение на полу, и танцы матери… И когда потом уже более взрослые мы слышали ее виноватый шёпот: «Будем пить чай… на кошме!..» – мы бросались со всех ног к сундуку, где всегда лежала заветная мамина кошма. Мы хорошо знали красную метку на этой кошме: всегда нужно было ее расстилать меткой вверх. Сами садились так же, как мать: ноги сложив по-татарски. Характерно, что эта привычка подложить ноги и сидеть на них осталась у меня навсегда: так удобнее сидеть – даже в старости!