Шрифт:
Я выждала, когда заснул отец. Раз, раз… Пучок его густых волос в руке. Отец вскочил:
– Ты с ума сошла? Что ты делаешь? – закричал он, схватывая себя за голову. – Что ты делаешь, чертенок?
Но я уже летела стремглав из комнаты. За дверью стояла мать, она выхватила у меня пучок волос и зашептала: «не говори…».
Кажется, это было в первый раз, что я солгала отцу:
– Что ты сделала? Зачем тебе мои волосы?
– Кукле… Косу кукле…
– Боже, какие глупости! Мои волосы – кукле! Окончательно сошла девчонка с ума! Уходи!
Только через несколько лет я узнала от матери, зачем ей нужны были отцовские волосы. Ей сказала ворожея:
– Если человек не любит, надо взять пучок его волос, их спалить на свечке, растереть в порошок и насыпать его в пищу: съест и – возвратится…
Всё это и было проделано матерью.
Последовали и другие чудеса. Я уже говорила, что нас никогда не водили в церковь. Гимназия в Самаре еще не требовала того, что затем стало правилом гимназии саратовской: обязательного говения. Отец был убежденным атеистом. А мать понятия не имела о православной религии и приняла православие лишь для венчания с отцом.
– Катенька, сегодня пойдем в церковь… Завтра большой праздник.
– В церковь? Зачем в церковь?
– Ну, зачем ходят в церковь: молиться! И Маню возьмем… И мы пошли ко всенощной в Саратовский Кафедральный
Собор. Собор в Саратове двухэтажный. Большая часть служб происходила внизу, в подземелье. И только в торжественных случаях открывался верх. Когда мы спустились вниз, служба уже началась. Как сейчас помню это первое впечатление. Оно повторялось затем не раз. Впечатление чего-то нездешнего, другого, отличного от нашей обыденной обстановки. Темнота, мерцание свечей, блеск золотой резьбы на дверях царских врат, лики икон, склоненные головы молящихся людей, особый запах ладана и холодок – всё это действовало весьма сильно. Когда мне приходилось бывать потом в верхнем этаже того же собора впечатление какой-то таинственности, вот это ощущение «нездешнего» мира, ослабевало: свет, лившийся в большие узорно-цветные окна, делал обстановку церкви более обыкновенной. А там, внизу, в подземелье, всё было таинственно и необычайно…
Мать прошла к высокой конторке, за которой стоял седой старик.
Три свечки…
Извольте.
Три тоненьких восковых свечки… Мать осмотрелась.
– Идите…
Мы подошли к иконе Божьей Матери с младенцем на руках. Серебряный подсвечник был весь уже заполнен горящими свечами. Мать дрожащими руками стала растоплять воск с той стороны свечи, где не было фитиля.
Мама, не так, фитиль не тут…
Подожди ты!
Фитиль обнажился. Тогда она сделала тоже самое с двумя другими свечками и дала их нам.
– Ставьте… Говорите: «За упокой раба Божия Дмитрия».
Мама! Какого Дмитрия?
Ставь! И говори…
Сестра уже шептала: «За упокой раба Божия Дмитрия».
Мать прошептала эту фразу раз пять… Кланялась низко и всё шептала: «За упокой… За упокой»… А слезы тихо капали на пол…
И снова лишь через несколько лет я узнала смысл того, что тогда совершалось. Надо поставить Божьей Матери свечи открытым фитилем вниз и – молиться за упокой души того человека, которого надлежит привлечь… Когда молятся за упокой души живого человека, на него нападает страшная тоска… И тоска именно по тем людям, которые поминают его «за упокой». Дмитрием Петровичем звали моего отца… Он должен был испытать тоску и притянуться к нам, —к матери и дочерям…
Вечером, за ужином, в нашей семье царило необычайное молчание. Отец был сумрачен, как всегда в последнее время. А мы с матерью боялись проронить слово, выдать тайну нашего первого посещения церкви… Почему мы поняли, что об этом отцу не следует знать, – тоже тайна из области детского чутья…
Через несколько дней именно – это детское чутье проявилось столь же таинственно и внезапно. Мать не позволяла нам куда-нибудь заходить из гимназии: нельзя опаздывать к обеду. Но в этот день нас отпустили раньше – не было какого-то урока. Весьма шумной толпой мы побежали в наши любимые «Липки», городской бульвар около того же кафедрального собора. Стояла дивная саратовская весна… Всё благоухало и нам было страшно весело бежать по свежим, зеленым дорожкам. Мы стремительно бежали к небольшому лимонадному киоску. Там же продавались вкусные маки – любимое лакомство гимназисток. Еще не добежав до киоска, я остановилась, как вкопанная: на скамейке сидел мой отец и моя учительница музыки. Она была в маленькой мужской фетровой шляпе; на коленях лежала книга и букет фиалок…
– Котик, каким образом ты здесь? – спросил отец, ласково сажая меня на колени.
Г-жа Т. молчала. Она была очень грустна. Потом она сообщила мне, что несколько уроков она должна пропустить: занята.
– Но гаммы ты играй каждый день… Непременно! Подруги уже манили меня нетерпеливыми жестами. Кивнув отцу и его собеседнице, я убежала к своим друзьям.
За обедом ни словом, ни намеком не сказала о своей встрече… Ни слова не сказал об этом и отец.
Учительница ко мне больше не приходила. А через неделю детство мое отошло в прошлое: обстоятельства иногда не считаются с возрастом.
Драма
Что там было, в комнате матери, я не знаю. Отец стремительно вышел оттуда, почти пробежал мимо нас с сестрой, – мы играли на рояли в четыре руки. И вскоре же появилась мать. Глаза ее вспухли, и вся она шаталась как пьяная.
– Катя, иди сюда, помоги мне…
Я пошла за ней. Она села в свое глубокое кресло и, с трудом выдавливая слова, начала говорить.
– Видишь ли, я должна уйти от отца. Манечку я беру с собой. Она еще мала. Но ты – как? Останешься с отцом?
В двенадцать лет отвечать на такой вопрос! Задав этот вопрос, мать закрыла лицо руками и – застыла. Обыкновенно, в минуты обид и огорчений, она плакала. А тут застыла, как мертвая. Потом опять: