Шрифт:
У нее и в медпункте хлопот достаточно. Кто-то харкает кровью, у другого ноги пухнут, случаев обморожения все больше. А чем помочь? Палатка набита хворыми. До госпиталя путь немалый — и все через горы снежных заносов. Ни машине, ни саням не пробиться. Оттого и трудности с провиантом. Еле удается доставить сухари.
И на том спасибо.
А что, если нас тут держат специально? И когда немцев окружат под Сталинградом, нас отправят на фронт? Ведь на войне никогда не знаешь, что будет завтра. Все зависит от того, что делается там, откуда беспрестанно доносятся эти мягкие, словно шлепки ребячьих ладоней, звуки перестрелки…
Двенадцать туда, двенадцать обратно. Но мы держимся. Только бедняга Чоб с трудом передвигает грузное, обессиленное тело.
— Земляк, что с тобой? — спрашиваю его. — Трудно тянуть в гору?
— Старая болезнь разыгралась, совсем измучила, — отвечает он. — Печень… — И в доказательство прижимает со вздохом ладонь к правому боку.
Он как будто скрывает что-то от меня, недоговаривает. Стесняется, что ли? Стоит ему завидеть меня, как он тут же пытается исчезнуть. Но это теперь для него не так просто. Ноги, некогда такие сильные, вдруг оказались обузой. Они точно ходули, которые он с трудом переставляет. И тяжестей никаких у него нет. В сумке у него хоть шаром покати — ни одного сухарика. Паек ему на один зуб. А Туфяк в довершение всего отнял у него добавку.
Мне его жаль, я понимаю, как ему трудно, и вместе с тем чувствую, как он все больше падает в моих глазах. "Такова она, война, — оправдываю себя. — Тут одно из двух: либо выдержать, либо погибнуть".
Ночью я слышу, как он стонет и жалуется. Затыкаю уши, отворачиваюсь, проклинаю его, проклинаю себя. В конце концов решаю взяться за него. Требую, чтобы он мне отдал сухари на хранение. Ведь он готов съесть пятидневный паек в один присест. Тогда ему не миновать конца.
Поначалу он ни за что не соглашается. И только когда я отворачиваюсь, махнув на него рукой, он вдруг решается и вытряхивает мне на колени все свои сухари. Я не даю ему уйти, при нем пересчитываю и разделяю на три кучки по четыре штуки каждая.
Один сухарь утром, один — в обед и два вечером, в землянке перед сном, размоченные в талом снегу. Значит, на три дня. А на четвертый получим новый паек.
Он соглашается и отходит, даже не взглянув на свой паек. Но в ту же ночь будит меня и просит сухарика. Съев его, требует еще. Мы начинаем препираться. Я прижимаю к груди торбу, а он, протянув руку, просит все настойчивее. Огромная лапища его дрожит как в лихорадке.
— Дай сюда! Да-ай!
Я понимаю, что одним-двумя сухарями его не успокоишь. Ему нужно проглотить единым духом весь запас.
— Не отдам я тебе сухари, Григоре! Поди ляг. Заснешь и успокоишься.
— Отдай! Все равно не засну. Верни мои сухари! — вопит он так, что все ребята вскакивают. Я упорствую. Тогда он разражается плачем. Он рыдает, как малое дитя, давясь от слез, всхлипывая. Он просит прощения, молит дать ему только два сухарика, ну один, самый завалящий. У него нет больше сил терпеть, он с ума сойдет.
Он стоит, наклонившись ко мне, и я готов ударить его, оттолкнуть, чтобы он больше не смел просить подаяния. В эти мгновенья я презираю его всей душой, ненавижу за то, что и у меня глаза полны слез. Разжалобил-таки, скотина! И остальных ребят тоже. Они даже не корят его за то, что нарушил их сон. Не грозятся, не выгоняют на мороз. А ведь завтра — та же норма и те же двадцать четыре километра пути. Кто возместит им потерянные часы отдыха?
— Григоре, ты понимаешь, что делаешь? — спрашиваю я, усаживаясь, чтоб увидеть ближе его лицо. — Отдаешь себе отчет или нет?
Я жду, что он скажет. Одного слова. Я бы ему тогда напомнил о далекой юности, о дорогих нашему сердцу местах. И о том, где мы теперь находимся… Но для этого надо понизить голос — я не хочу, чтобы и другие услышали мои слова. А голос мой дрожит от нахлынувших слез, я боюсь, что сам заплачу навзрыд.
Протягиваю ему еще сухарь — пусть только отойдет от меня. Проходит немного времени, и он снова придвигается. Теперь он уже не плачет — он лезет драться. С трудом мне удается отстоять несколько сухарей. Да что толку! На рассвете он выпрашивает у меня последние.
Итак, два дня поста. Конечно, мы ему кое-что выделяем из наших запасов. Он еще умудряется взять сухари взаймы до нового пайка. Словом, на этот раз вывернулся. Меня он обходит за версту.
И вот опять: не ест уже целый день, а впереди еще три. Торба пуста, пробавляется он одной баландой. Вид у него такой, будто совсем спятил. Просить он уже не решается. Теперь он клянчит окурок на одну затяжку, кипятка глоток — чтобы перехитрить голодуху. Он какой-то побитый, говорит с натугой, точно его придавило огромной тяжестью. Но это не мешает ему постоянно нападать на нашего комвзвода.
…Уж он-то Мефодие Туфяка знает, его не проведешь. Силе Маковей, земля ему пухом, еще когда намекал на это! Что Маковей! Херца об этом открыто говорит. Да он и сам, без чьей бы то ни было подсказки знает: почему Туфяк бросил наш отряд в ту самую бомбежку? Может, решил, что немец взял Сталинград и можно сдаться в плен? Не вышло! Город немец не взял и вовек не возьмет. Так вот, теперь Мефодие надо, чтобы Гриша Чоб не получил винтовки, чтобы его не взяли в действующую армию. Ничего, это мы еще посмотрим. А пока Туфяк лишает его дополнительной ложки баланды.