Шрифт:
— Как бы не исключили Кирику, — произнес Цурцуряну еле слышно. — Куда ему тогда деваться? По миру идти?
— Да, да… Что? — опомнился Сидор. — Кирику Рошкульца? За что его исключать? Ах, да, он же близорукий… — сказал завхоз, словно вспоминая что-то давнее. — Нет, этот номер не пройдет! — вспыхнул он гневом неизвестно против кого. — Этого никто не посмеет сделать! Понял? Мы живем при советской власти!
Он огляделся, словно ища виноватого, и, не найдя его, вышел из каморки.
От первого заморозка поблекло все, что еще оставалось зеленым. Редкие растения устояли против этой беды. Желтый и ржаво-бурый цвет постепенно поражал, как неизлечимая зараза, маленькие новые скверики, разбитые на месте пустырей с хилыми и рахитичными от рождения деревцами, которым, казалось, не суждено было никогда уже вернуться к жизни. Увяла, почернела и вся зелень на окраинах города, оголилась, пожухла долина речки Бык, открывая взгляду даль и ширь.
Порыв озорного ветра подхватывал и нёс с жестяным шорохом опавшие листья и сухие сучья… По площади, где в базарные дни стояли крестьянские гк воды, он гонял клочья сена и соломы, обглоданные кукурузные кочерыжки.
Ветер мел, подметал улицы, и они казались совсем пустынными…
Пора опустошения настигла и душу Еуджена Каймакана. Если б в этом было виновато только ненастье!
На последнем заседании он, словно при вспышке молнии, снова увидел Софию такой, какой никогда уж не думал ее видеть: упрямо и неуступчиво она старалась любой ценой поставить на своем. Ее всегдашняя, порой чересчур ревностная, убежденность, которую он считал укрощенной и усмиренной любовью, снова вернулась к ней, став еще глубже и резче.
Каймакан старался не потерять равновесия. Может быть, за это время что-то изменилось в их отношениях? — думал он. Видимо, да. Да… И не в его пользу. Но как бы там ни было, он не мальчик, не безусый юнец и не бросится к ногам девушки, умоляя ее сжалиться. Он никогда не выпрашивал благосклонности. Даже и тогда, когда пошел провожать ее с собрания, не стесняясь никого, на глазах у директора, как она этого давно хотела.
Она же, тогда идя рядом с ним домой, ожесточалась против него все больше и больше. Как-то странно, непонятно держала она себя в тот вечер.
— Из всех учеников ты одного только Пакурару и видишь, — возмутилась она, когда он попытался оправдываться. — „Посмотрите на его подбородок, на его руки…“ Ты готов создать ему какой-то ореол, сделать из него икону…
Она говорила, сдерживая кашель, и слова, казалось, клокотали у нее в горле.
— Тебя раздражает „культ увечных и неполноценных“. Тебя сердят толстые очки Рошкульца, старость мастера Топораша, пустой рукав Колоскова. Ты не веришь в революционное прошлое Мазуре и даже к смерти относишься с неодобрением, если она героическая. Не понимаю, откуда это у тебя? И во имя чего? — Девушка вдруг замолчала и, сделав еще несколько шагов, остановилась.-He потому ли ты так поддерживаешь Пакурару, что он чем-то похож на себя?
Софика снова закашлялась, и он протянул ей платочек. Она прижала его к губам и незаметно сунула в рукав.
— Это чтобы сохранить тепло нашей любви? — смиренно пошутил он.
— Да, — ответила девушка, внезапно притихнув. — Чтоб сохранить ее тепло.
Они неторопливо, чуть вразвалку шли рядом. Она позволила ему взять ее под руку и, отдавшись ритму шагов, всю дорогу слушала его, не произнося ни слова — ни „за“, ни „против“.
Когда они подошли к ее дому, она ни словом, ни жестом не стала его задерживать. Может быть, просто потому, что плохо чувствовала себя после приступа кашля?
На другой день она не пришла в школу. Но только один день ее не было. Когда же она явилась, Каймакан не узнал ее: ее глаза, всегда такие преданные и полные самоотверженного чувства, глаза, которые он всегда помнил ясными, которые всегда светились единственным, всепоглощающим желанием отдать ему всю себя и сделать все для его счастья, — эти глаза стали неузнаваемы.
Нет, она и не думала избегать его или выказывать какую-либо обиду. Словно ничего не случилось, она разговаривала с ним, отвечала на вопросы, но он чувствовал: это не прежняя София. Казалось, между ними пролегла полоса отчуждения, и чем меньше она была заметна, тем труднее было ее преодолеть.
Он все вспоминал, какой она была на партсобрании, когда задала вопрос об отце Иона Котели. Может быть, его ответ обидел ее? Пожалуй… Но не до такой же степени! Какой вызов и сдержанное презрение! Как она держит себя с ним! И при этом до чего хороша! Никогда она ему не казалась такой красивой. Она возмущалась, гневно спорила с ним, а он только и думал, как бы схватить ее и, зажимая слова поцелуями, как бы она ни билась, унести, унести далеко ото всех…
Его тревожило и непонятное поведение директора в последние дни.