Шрифт:
„Происшествия на открытой сцене“, как с чьей-то легкой руки окрестили ученики самочинное собрание, имело свои последствия. Вырвав из рамки письмо и с позором убежав из зала, Пакурару не возвращался из города до позднего вечера. Явился он исцарапанный, с фонарем под глазом и все не мог успокоиться, придирался ко всякой мелочи, нарывался на ссору, так и лез в драку, толкался, раздавал пинки. Наконец даже Фока не вытерпел, приподнялся, опершись на локти, на своей койке. Для старосты этого было достаточно, он подскочил к нему, сжав кулаки, и остановился возле его койки.
— Вставай, головорез! — задыхаясь, крикнул он, показывая на свой синяк. — Я с тобой еще рассчитаюсь!
— А я уже рассчитался, — пробормотал Фока, не глядя на него.
— Подымайся, тебе говорят! — взвился Пакурару, хватая его за руку.
— Убери-ка руки! — добродушно посоветовал ему Фока. — А то как бы опять… За Тубу я с тобой рассчитался. Только за Тубу, — повторил он, вскипев.
Тут, как раз вовремя, вмешались ребята, и Вова Пакурару на этот раз утихомирился.
Однако спокойствия в школе все-таки не было.
На несостоявшемся собрании произошли мелкие, как будто ребяческие, стычки между Котелей и Пакурару, между бабкой Софронией и Игорем Браздяну… После них, однако, остались невидимые трещины, раскалывавшие все здание. Пусть даже их замазали несколькими взмахами малярной кисти, заделать их прочно нельзя было.
Как раз в эти дни утром в школу заглянул Миронюк. Он искал Мохова, но наткнулся на Каймакана и сказал, что райком интересуется делом Сидора Мазуре. Инструктор выразил желание поговорить с ним, если можно, не откладывая.
Каймакан послал за Моховым и Сидором, и тут, как бы невзначай, в школу явился и товарищ Дорох.
Он зашел в кабинет директора словно бы мимоходом, занятый другими, более важными делами. Его широкая шуба, вся в капельках растаявшего снега, была распахнута, и это придавало важному гостю вид добродушного здоровяка. Он встряхнул плечами, снял шубу и снова надел, но внакидку, отряхнул пушистую шапку-ушанку и подошел к письменному столу.
— Ну-ка, — бросил он вполголоса Каймакану, оглядев искоса присутствующих, — введи людей в курс дела. Управление трудовыми резервами интересуется, что делается в школе. Впрочем, Москва тоже…
Но, кроме Каймакана, его никто не слушал.
Миронюк и Сидор сидели в уголочке вплотную друг к другу и увлеченно беседовали, словно погрузившись в какой-то другой мир.
Сперва инструктор райкома словно бы подшучивал над Сидором, потом стал серьезен.
— Ну так вот, с тебя причитается, принимай поздравления. Твое прошлое признано, ты бывший подпольщик. Да, да, я сам переворошил архивы сигуранцы. Толстенное у тебя „дело“. Ничего не скажешь — подпольная типография, пытки, тюрьмы… здорово ты держался на допросах и в суде. В твоей папке удивительные вещи. „Гроза буржуазии“ — так тебя прозвали товарищи? — спросил Миронюк. — Это кое-что стоит!
— Ладно. Это, пожалуй, в насмешку…
— Ну, ну, брось! Я ведь своими глазами читал листовки, написанные и набранные тобой. И все-таки — ты уж меня извини — мне прямо не верится, что это тебя, именно тебя прозвали — „Грозой буржуазии“. Между нами говоря, ты больше похож на кроткого агнца. Иным я себе не представляю тебя. Все тебя восхищает, всех ты считаешь хорошими. И Каймакана, и других. Ни разу я не слышал, чтобы ты поднял голос против чего-то или критиковал кого-нибудь, даже когда тебя обижали…
— „Иов“… Так меня Топораш однажды назвал, уподобил многострадальному Иову. Ну что ж, пусть так. Там — „Гроза буржуазии“, здесь — агнец. Очень может быть.
Он некоторое время молчал, задумчиво глядя в окно.
— Знаешь, что я тебе скажу, — торопливо заговорил он снова. — Может, я и вправду Иов, но теперь мне легче сносить любую боль, потому что вокруг меня вы, свои люди. Ты как советский гражданин старше меня. Я ведь только в сорок четвертом вышел из-за решетки. Но я старше годами, пришлось мне вынести всякое, и потому оно и теперь все в ушах гудит, все маячит перед глазами… Вот ты говоришь, ты не слышал, чтоб я кого-нибудь критиковал. Это правда. Но ты пойми, у меня язык не поворачивается критиковать. Советский Союз не перестал быть для меня идеалом. Тем идеалом, о котором я мечтал в тюрьмах и который я проповедовал в тех моих листовках.
— Я их все читал в архивах, — сказал Миронюк взволнованно. — Послушай-ка, Сидор! — воскликнул он, не заметив, что впервые назвал его по имени. — Мне вот что пришло в голову: ведь партийных билетов у вас, подпольщиков, не было, на допросах и под пыткой вы отрицали, что вы коммунисты.
— Мы отрицали, потому что так нужно было.
— Так вот… Значит, формально мы можем принять тебя на общих основаниях, как беспартийного: всего две рекомендации…
— Ну ладно, — усмехнулся Мазуре, — если б только речь шла о формальности.