Шрифт:
Меня выгибало в неостановимых судорогах удовольствия, и потому, когда Бродяга мягко увлек меня вперед, на пол, сажая на себя сверху, осознала смену положения не сразу… А боль, изысканная, сладкая, неожиданно стала острой и ослепительной.
Я непонимающе дернулась, но Бродяга поймал это мое желание освободиться и жестко придержал, продолжая неумолимо и уже грубо, болезненно двигаться.
Я пораженно уставилась в его лицо, оказавшееся прямо перед моим, ухватилась за напряженные плечи, часто дыша раскрытым ртом и не в силах удержать брызнувшие от боли слезы.
Бродяга жадно смотрел в мое лицо, жестко двигался, причиняя сильную, такую обидную после причиненного удовольствия боль, и его взгляд был совсем не ласковым. Темным, жестоким, звериным даже, с отблесками луны, больше походившими на фосфорецирующие волчьи зрачки.
Я не могла кричать, не могла сопротивляться, полностью опутанная им, его телом, его руками, его взглядом, подчиняюще-острым.
Только плакала от боли, обиды и понимания, что власть мужчины не всегда приятна… Даже такого, за спиной которого так хорошо, так безопасно…
Глава 25
Бродяга вытирал слезы со щек рыжей кошечки, ловил блестящие горькие капли губами и чувствовал себя одновременно диким чудовищем, что было, в принципе, привычно, особенно, когда он получал возможность отпускать себя. И в то же время внутри у него все переворачивалось от нежности и чего-то такого, чего раньше вообще никогда не испытывал, да и всегда был уверен, что не способен ни на что подобное.
Ляля была такой хрупкой, такой тонкой, с этими припухшими от слез и поцелуев губами, глазами, полными влаги и обиды на него, Бродягу, за то, что сделал больно, зверь похотливый, не смог сдержаться…
И ведь Бродяга еще в процессе понимал, что надо прекратить. Надо остановить мучения. Понимал. Но не мог. Слишком сильный кайф. Слишком долгожданный.
И наслаждение, итоговое, было невероятно ярким, настолько отличающимся от всего, что было у него до этого, что Бродяга на какое-то время потерялся полностью, позволяя зверю завладеть собой и эгоистично гонясь за собственным удовольствием.
На грани сознания пробегали судорожные мяуканья кошечки, ее слабый умоляющий шепот, ее слезы… Все это фиксировалось, но никак не влияло на сам процесс.
Он сжимал ее, тяжело, с рычанием дыша и умирал от первобытного, чисто животного кайфа. Пока не умер, наконец, на мгновение ослепнув и дернувшись всем телом, словно к нему ток высоковольтки подключили.
После Бродяга какое-то время не мог нормально вздохнуть, ловя последние афтешоки удовольствия, а, когда получилось, наконец, раскрыть глаза, осознание произошедшего ударило полным нокаутом, опрокинуло.
Он взглянул на девушку, что так необдуманно позволила овладеть собой зверю, и что-то дернуло там, внутри, где должно быть сердце…
Ляля сидела на Бродяге, смотрела в глаза, жалобно поджимая губы и неосознанно цепляясь в его плечи ногтями, царапая, причиняя боль и не понимая этого, а ему хотелось подставиться еще, сказать, чтоб не стеснялась. Чтоб больше отметин на нем оставляла. Боль взамен боли. Конечно, это несопоставимо, но хоть что-то…
— Не плачь, — зачем-то сказал он, понимая, что любые слова сейчас будут неверными, но молчать показалось тоже неправильным.
Ляля тут же, словно получив команду, принялась рыдать, громко, самозабвенно, пальцы сложились в кулачки, и она принялась сквозь рыдания бить ими в каменную грудь Бродяги, не причиняя вреда, впрочем.
Ее возня на нем, наоборот, воспринималась телом очень даже благосклонно, и Бродяга ощутил, как все внизу напряглось, сигнализируя, что можно и еще разочек попробовать… Зверь опять оскалил пасть и хищно облизнулся…
И , будь Ляля хоть чуть-чуть поопытнее, распознала бы эти чисто физические признаки и прекратила тут же двигаться, но она, увлеченная собственной истерикой, ничего не понимала и продолжала бить Бродягу по груди и шее, заливаясь слезами и причитая бессвязно:
— Больно… Почему так… Больно? Как ты… Мог? Почему так?..
И Бродяга, понимая, что до нового срыва совсем чуть-чуть осталось, изо всех сил постарался предотвратить падение, перехватил ее руки, сжал так, чтоб не дергалась и его не заводила, и забормотал торопливо и виновато:
— Малыш, малыш, ну а как ты хотела? Первый раз всегда так… Не расстраивайся… Ну…
И еще что-то такое же благоглупое, но ласковое, примирительное.
При этом он не прекращал целовать ее мокрые щеки, слизывать с них слезы, гладить. Утешал, короче говоря, как мог и умел.