Шрифт:
— Так вам и сказали, что от вас пахнет малиной? — серьезно и даже с какой-то опаской спросил хозяин.
— Привели даже мадемуазель Синиметс, чтобы удостовериться…
— Кто эта мадемуазель Синиметс? — спросил хозяин.
— Откуда я знаю кто, — ответила Ирма. — Какая-то барышня, напудренная, с накрашенными губами.
— Какая-нибудь бывшая сестрица этого господина, — произнес господин Всетаки.
— Все вы такие! — воскликнула Ирма. — Каждую женщину, что попадает вам в руки, хотите сделать…
— Нет, барышня, тут вы ошибаетесь, — сказал хозяин. — Не каждую.
— А потом начинаете врать и обманывать, один со своим запахом малины, а другой…
— Запах малины — это, конечно, ложь, — вставил хозяин.
— А запах клевера — нет?! — воскликнула Ирма, оборачиваясь и делая полшага в сторону хозяина, словно хотела напасть на него, ударить его. Хозяин, во всяком случае, так оценил ее движение и невольно попятился. Но у Ирмы не было под рукой какого-нибудь предмета для нападения, и она не искала его, ей было даже немного неловко и стыдно за то, что она ударила в кухне, хозяина. Она только посмотрела на господина Всетаки горящими глазами и продолжала: — И вы еще смеете говорить, что от моего затылка пахнет клевером!
— Нет, барышня, я больше не скажу так, это в самом деле ложь, — откровенно признался господин Всетаки, так что Ирме довелось услышать правду. Но она, к сожалению, тотчас ощутила, что правда столь же горька, сколь была сладкой ложь, так что лучше бы уж хозяин продолжал лгать или хотя бы выдумал новую ложь вместо старой. И, ощутив горечь правды, Ирма бросила в лицо хозяину совершенно непостижимое, на свой взгляд, обвинение:
— А ваши боли в животе, ваш компресс — тоже были враньем и обманом!
— Да, барышня, это все тоже было враньем и обманом, — признался господин Всетаки с невозмутимым спокойствием, чем поразил Ирму, и она снова расплакалась от стыда и злости и присела на краешек постели, где однажды уже сидел хозяин, когда у них был первый большой разговор о вранье и обмане. Ирма страшно злилась не столько на хозяина, сколько на себя самое. Господи, какой же дурочкой она родилась на белый свет! Вот тебе и самый лучший аттестат зрелости! И эта машинопись, пахнущая малиной! Важны не сами курсы, а система! А система означает ложь и обман, только это.
Но пока Ирма думала так, господин Всетаки стоял в двери, как школьник, — Ирма, конечно, не замечала, что хозяин стоит, как школьник, глаза ее были полны горьких слез. Господин Всетаки стоял и продолжал простым невозмутимым голосом, тихо и убежденно:
— Сказать правду, эта боль у меня в животе и ваш горячий компресс были два намеренно выдуманных обмана и вранья. Я целыми днями ходил с одной мыслью в голове — как бы естественно и правдоподобно устроить так, чтобы вы поверили и сблизились со мной. Когда я сказал вам чистосердечно и учил вас, как мы должны жить, ежели мы вообще хотим жить вместе бок о бок, я надеялся, что справлюсь с собой. И у меня было самое честное намерение справиться с собой, так чтобы вы могли быть довольны мною и ходить в моих комнатах, ибо я хотел, чтобы вы ходили в них. Вы внесли в эту квартиру будто совсем другую атмосферу, нежели была здесь до вас, и это мне чертовски понравилось. Но с самого начала я не терял надежды — и это было единственным изъяном во всех моих разговорах с вами, и я бы все равно это высказал вам, поэтому моя душа была бы чиста, — так что я не терял тайной надежды со временем расположить вас, понравиться вам. Я думал как раз о том, чтобы понравиться, а о том, чтобы вы полюбили меня… я так далеко не заходил. Но уже через несколько дней мне стало ясно, что я не расположу к себе вас и не справлюсь с самим собой. Особенно сильно я почувствовал это, когда вы надели на себя светлое платье. Мне стало ясно, что я пропащая душа, что слишком быстро совершил какую-то непоправимую глупость. И я бежал из дому. А вне дома меня сверлила единственная мысль — в самом ли деле вы надевали светлое платье, чтобы износить его до того, как оно станет вам мало, как вы тогда говорили, или решили меня немного, так сказать, подбодрить, подразнить, помучить, завлечь. И знаете, барышня, если бы вы знали, если бы догадывались, с какой настойчивостью, упрямством и напряжением, можно даже сказать, с какой тупостью ломал я голову над этим вопросом. Иногда я боялся, что свихнусь в один прекрасный день. И потом я сделал то, что обещал ни под каким видом не делать, пока вы в моем доме, потому что я хотел быть достойным вас. Я знаю, что говорить вам об этом — величайшее свинство в мире, тем не менее я все же должен вам это сказать, иначе вы не сможете понять ни меня, ни любого другого мужчину в будущем. А мужчина, когда он до одурения думает о чьей-нибудь юбке, верит, что избавится от этой дури, если увяжется за другой юбкой. Понимаете? И я пошел искать своих прежних сестриц и завел новые знакомства, надеясь проветрить свою голову, чтобы уяснить наконец, что происходит со мной самим и что — с вами. И не думайте, что это был бессмысленный вопрос. Ведь если бы выяснилось, что вы своим светлым платьем решили меня подбодрить, подразнить, — немножко, на одну миллионную или миллиардную часть, — значит, у меня была обоснованная надежда. Поймите — надежда, подкрепленная фактом, пусть на одну миллиардную, однако же фактом. И когда я нагулялся вне дома, когда все стало противно и мерзко, я вернулся домой, чтобы подышать чистым воздухом. Тогда вы и принялись менять свои платья, и я решил, что у меня в самом деле есть реальная надежда. Я не говорю, что я был совершенно прав, я говорю только, что стал верить, будто у меня, по крайней мере, есть один шанс из миллиарда, чтобы надеяться. И я стал ломать голову над тем, как бы из миллиардной доли сделать, по крайней мере, миллионную. Для начала хватило бы и этого, а потом видно будет, что получится. Так я и додумался до компресса и боли в животе, это, в свою очередь, казалось мне, подтверждает, что у меня все же есть надежда, есть надежда уже на одну тысячную. Я не верю и сейчас еще, что, если компресс может помочь, он должен быть таким ужасно горячим, каким вы его накладывали мне на живот. Я считал и считаю, что вы делали компресс столь чертовски горячим потому, что хотели дать мне надежду…
— Вашему бесстыдству нет границ, — сказала Ирма.
— Вопрос не в бесстыдстве, а в том, дорогая барышня…
— Прошу, не называйте меня дорогой! — воскликнула Ирма. — Поберегите эти слова для своих сестриц.
— Извините, барышня, — покорно сказал господин Всетаки, — это вышло случайно, но я, право же, не хотел вас обидеть. Зачем мне вас обижать, если я в то же время так хочу знать, в самом ли деле я ошибся, когда судил о своей надежде по тому, насколько горяч был компресс?
— Конечно, ошиблись, — резко ответила Ирма. — Я действительно сделала очень жаркий компресс, но не затем, чтобы вселить вам надежду, а затем, чтобы отбить у вас охоту заставлять меня делать то, что подобает только вашим сестрицам.
— Та-ак, — произнес господин Всетаки. — Во всяком случае, ваше объяснение куда правдоподобнее, чем мое. К тому же вы добились своей цели. У меня непременно снова разболелся бы живот, и довольно скоро, но этот компресс был так чертовски горяч, что я оставил это намерение — совсем или, по крайней мере, до тех пор, пока я немножко забуду эту боль. Из всего этого вы видите, насколько продуманным был этот обман. Что же касается запаха клевера, это вышло совсем неожиданно, для меня самого — тоже. Как я потом сообразил, эта история с клевером и его запахом — очень поэтична, будто она специально создана для таких молодых девушек, как вы. Но у меня поначалу не было никакого поэтического замысла, я вообще далек от поэзии. Иных наших всемирно известных поэтов я порой читаю только для того, чтобы мне зевалось, а без зевоты я не могу заснуть. Вы, барышня, может быть, не поверите, сочтете мои слова смешными, но я говорю чистую правду. Так что я говорил о клевере не ради красивого словца, а потому, что, когда вы наклонились надо мной, мне вспомнился один случай в детстве. Сколько лет мне тогда было, не помню, между тремя и пятью примерно. Сестра была старше меня на четыре-пять лет, настоящая, кровная моя сестра, и мы побежали от внезапного дождя к клеверному стогу, на бегу я ушиб правую ногу о камень, упал и закричал. Сестра подхватила меня на руки и отнесла под стог. Там она положила меня на сено и принялась лечить мой палец на ноге, чем-то обвязывать его, а мне велела думать о чем-нибудь постороннем, чтобы не было больно. И стоило мне вспомнить об этом, я подумал сразу: ага, барышня такая целомудренная и невинная, что я вообще не могу с нею говорить, ибо я сам развращен жизнью, меня развратили сестрицы, они меня, а я их, но этот стог клевера у меня в памяти еще с детства. В детстве же я был так же невинен и целомудрен, как барышня Ирма сейчас, — я в самом деле называл вас про себя барышней, а не Ирмой. И что, если я заговорю с нею о стоге клеверного сена. И я заговорил о вешале с клеверным сеном, ибо мне вдруг показалось, не знаю почему, что вешало — целомудреннее и невиннее, чем стог. И теперь уже ясно, почему мне так показалось: если разглядывать стог, он выглядит как мужчина, который стоит расставив ноги, а вешало, откуда бы ни смотрел на него, — ни дать ни взять — дама в кринолине. По-моему, выходит, что кринолин целомудреннее, чем широко расставленные ноги, вот вам и объяснение. Так и получилось, что вместо стога моего детства я назвал вешало. Запах же — полностью моя выдумка, потому что с самого детства у меня не осталось в памяти ни одного события, кроме рассказанного, да и теперь к запахам я не особенно восприимчив. Но ваш запах я чувствовал, когда вы делали мне перевязку, как в детстве моя сестра под клеверным стогом, и я думал про себя: так, теперь я знаю, как пахнет целомудренная и невинная девушка, и стоило мне об этом подумать, как меня охватывало желание, страшное искушение сказать вам, что я чувствую запах вашего целомудрия. Но мне все же хватило трезвого рассудка, чтобы подумать, что, попытайся я сказать нечто подобное, я страшно обидел бы вас. По-моему, вы сказали бы при этом: «Ну да, сначала заставляет ставить себе компресс, а теперь, когда я с трудом преодолела стыд, он считает себя вправе быть со мной бесстыдным и грубым…»
— Хорошо хоть одна верная мысль оказалась в вашей голове, — вставила Ирма.
— Ну вот видите, барышня, — сказал господин Всетаки счастливым тоном, — я не всегда думаю и говорю глупости и не всегда вру…
— Это оставим напоследок, — снова прервала его Ирма.
— Хорошо, хорошо, — не возразив, согласился хозяин, — пусть будет, как вы хотите. Может случиться и так, что я сам захочу сказать правду, но по неведению скажу нечто противоположное. Но одно твердо: когда я решил, что о запахе целомудрия и невинности нельзя ни при каком условии говорить, и когда все же вынужден был сказать — я просто не мог поступить иначе, — тогда-то и появился этот запах клеверного сена. Если уж клеверное сено, то почему же без запаха, хотя в детстве, я его и не учуял или давно забыл. Раз уж был запах, тем легче его спроецировать…