Шрифт:
Ирма ничего на это не ответила. Когда же пришла домой из кино Лонни, разговор о любви разгорелся с новой силой; Лонни твердила матери совсем иное:
— Ирма влюблена, потому она и бросила такое золотое место, где делать ничего не надо, только получать плату в конце месяца. Ирма хочет выйти замуж за господина Всетаки, больше ничего.
Лонни твердила это так неуступчиво и убежденно, что поверила и тетя Анна, которая задавала Ирме с глазу на глаз вопросы, надеясь выведать у племянницы ее тайну. И хотя Ирма говорила совсем противоположное, тетя все же сомневалась, как будто Лонни переубедила ее своими объяснениями. Только теперь сообразила Ирма, как мудро она поступила, не рассказав тете и Лонни о рассуждениях господина Всетаки, а тем более о его компрессе, о клеверном вешале и стоге, о запахе клевера, который будто бы шел от ее волос. Что бы подумали тетя и Лонни, узнай они, что Ирма подходила к господину Всетаки и нагибалась над ним, желая на минутку побыть маленькой богиней, которая обитает в клеверном сене. Они непременно сочли бы ее безумно влюбленной.
Однако то, что Лонни, несмотря на свое неведение, все же говорила о влюбленности Ирмы, происходило не потому, что она действительно в это верила, просто для нее было странным утешением сочинять о других что-нибудь большое и красивое, чему никто, кроме нее, не верил. Так она сполна воздавала Ирме за боль и терзания, которые Ирма причиняла ей своей откровенностью, заставляя верить тетку, Лонни и всех знакомых, что ее ожидает большое и блестящее будущее, — что ее ожидает какое-то чудо. Лонни никак не могла заставить себя спокойно выносить честную, справедливую двоюродную сестру, которая имеет какое-то касательство к чуду или к которой чудо неравнодушно.
— Слушай, Лонни, — сказала как-то ей мать, когда она снова завела речь о любви, — ты готова прямо-таки околдовать бедную Ирму.
— Что мне ее околдовывать, она и без того уже околдована, — ответила Лонни матери и повернулась к Ирме: — Если хочешь, чтобы я поверила, что ты не влюблена в господина Всетаки, идем со мной на фабрику. Перед рождеством работы много, и я научу тебя чему-нибудь, как пить дать. Поступай на конфетную фабрику, это будет значить, что ты не влюблена, я скажу это всем. Но если ты не поступишь, я каждому встречному-поперечному наговорю: «Знаете, моя двоюродная сестра Ирма влюблена в того господина, от которого она ушла, он ее поцеловал». Говори, пойдешь на фабрику?
— Оставь меня в покое, — ответила Ирма, пытавшаяся читать, сидя за столом.
— Значит, ты влюблена, — решила Лонни. — Но запомни, что я тебе скажу: если ты влюблена, то господин не влюблен, а если ты не влюблена, то он влюблен. Так что иди на фабрику, где все увидят, что ты не влюблена, и тогда-то уж господин вскоре явится со своими любовными трелями. На белом свете все так, что, если любит мужчина, не любит женщина, и наоборот. Иначе не бывает. У меня всегда все любовные истории шли насмарку, потому что я начинала любить, а как только мужчина увидит, что уже любишь, он сразу дает задний ход. Мужчина хочет, чтобы удовольствие было, а какое тут удовольствие, если уже любовь. И ты, Ирма, только потому такая пришибленная, что любишь. Бери пример с меня: такой должна быть молодая девушка, когда она не любит и нравится мужчинам.
— Помолчала бы ты наконец! — выругала мать дочку. — Что у тебя, язык чешется? Хоть пососала бы конфетку, что ли, ежели не можешь остановиться.
Однако язык Лонни не мог не чесаться, когда был малейший повод или возможность говорить о влюбленности Ирмы. Он перескакивал на это с любой темы, будь то зубная боль или лунное затмение, которое должно было где-то произойти. Не помогали и конфеты, которые советовала взять в рот мать, язык молол свое — о любви и о влюбленности; Лонни была такой мастер сосать конфеты, что это нисколько не мешало ей говорить, а тем более о любви, ибо и то и другое были вещи сладкие. И то и другое под конец приторно, считала Лонни, и поэтому, кончив сосать конфету, заговаривала о любви и, закончив говорить о любви, сосала конфету, чтобы перебить приторный вкус во рту.
Единственное, что смогло бы заставить Лонни молчать или, по крайней мере, судачить про другое, это рассказ Ирмы, как господин, ведающий пишущими машинками, увивался вокруг нее, будто шмель, и как он попал впросак с запахом малины, однако Ирма не хотела распространяться о своих делах по-семейному и ни слова не сказала обо всем этом. И так день за днем Лонни твердила Ирме о чарах любви, и один бог ведает, как долго это длилось бы, не случись нечто совершенно невероятное, чего никто не ожидал и не предполагал, и Лонни ожидала меньше кого бы то ни было. Но и это событие Лонни в конце концов причислила к своим заслугам, ругая себя втихомолку последней дурой и простофилей, открыто же взывая к каким-то несуществующим справедливости и благодарности, которую Ирма должна-де чувствовать к ней до гробовой доски и на том свете во веки веков.
— Ведь это я же наколдовала своими разговорами, чтобы он пришел сюда, — твердила Лонни.
— Да уж, ты наколдовала, чтобы пришел, — согласилась и мать Лонни.
Дело же было очень простое и можно, пожалуй, сказать — естественное, как бывает со многими невероятными вещами. Был пасмурный вечер поздней осенью, и рано стемнело. Лонни как раз вернулась с фабрики и раздумывала — пойти ли куда-нибудь или остаться с матерью и Ирмой, которая читала за столом.
— Что я сижу с вами дома, — рассуждала Лонни, — вы обе как истуканы, и даже когда вы хотите говорить, вам не о чем говорить. Никуда вы не ходите, ничего не видите и не слышите.
— Где уж нам соваться со своим разговором, — ответила ей мать, — ты все равно о своем талдычишь, у тебя свое на уме.
— А вот и есть свое, — сказала Лонни, — ведь когда девушка только и делает, что читает, то вернись домой хоть в полночь, только и подумаешь, что она влюблена и ждет.
И едва Лонни произнесла «влюблена и ждет», как в наружную дверь вдруг постучали, потом все были уверены, что постучали именно вдруг, ведь все странные вещи происходят всегда вдруг. Тетя Анна, которая была в передней комнате, открыла дверь, а Лонни встала в дверном проеме между комнатами — подглядеть из-за занавески, кто пришел. Но она ничего не увидела, — никто не вошел, кто-то стоял снаружи. Там стоял кто-то странный, большой и страшный, — это Лонни сразу почувствовала сердцем, как она позднее говорила всем, кто только хотел ее слушать, — ибо все манеры тети Анны вдруг изменились до неузнаваемости, когда она, поперхнувшись, сказала: