Шрифт:
— Он сказал, что это не тот, который Магдалиночкиных родителей зарезал, не Шайдюк.
— Но кто он такой, этого он тебе не сказал? — со сдержанным раздражением вымолвил Иван Васильевич.
Настойчивость эта изумляла и пугала её. Жутким предчувствием сжалось у неё сердце. Сейчас, сейчас откроется тайна, такая страшная, что лучше бы и не знать её, да уж поздно. И вместо того, чтоб умолить мужа оставить её в неведении, не смущать ей душу, она прошептала, холодея от ужаса:
— Кто же этот злодей? Ты знаешь?
— Только сегодня узнал... До сих пор всё ещё сомневался, но теперь все доказательства налицо... Не пугайся, пожалуйста, нам опасаться нечего, за чужие грехи мы не ответчики. Разумеется, неприятно будет, когда все узнают, но что ж делать, к этому надо готовиться, — продолжал он, всё тем же отрывистым, полным сдержанного волнения тоном. — Злодея, без сомнения, скоро удастся поймать, если он уже не пойман, и сошлют его на каторгу. Ну, первое время поговорят, разумеется, посплетничают, уж без того нельзя, но Катеньки с сестрой здесь не будет, а Паланецкому, как мне сдаётся, история эта не помешает жениться на Клавдии, — рассуждал он сам с собой, не замечая полного испуга и недоумения взгляда, устремлённого на него его слушательницей. — Сестрица твоя ловкую штуку придумала: отправить дочерей в монастырь. Им в настоящее время самое подходящее там место; в полной безопасности от злодея — это, во-первых, а во-вторых, и скрыть от Катерины вам легче, что он близко...
— Да кто же он такой? Кто? — вскричала вне себя от страха и любопытства Софья Фёдоровна.
— Неужели ты не догадываешься? Тот самый, в которого Катенька была влюблена шесть лет тому назад, в тот год, когда мы сюда приехали...
— Алёшка?!
Иван Васильевич утвердительно кивнул.
XII
В ту самую ночь вот что происходило у Курлятьевых.
Барыня, утомившись хлопотами и распоряжениями, затянувшимися за полночь, крепко заснула. Спали и те из челяди, что были слишком молоды или слишком далеки от господ, чтобы понимать важность готовящегося в доме события; спал сладким, детским сном и виновник переполоха, маленький Федя, разметавши белокурые кудри на атласной голубой подушке в батистовой наволочке, так близко от матери, что этой последней стоило только протянуть руку, чтоб ощупать в маленькой кроватке дорогое тельце своего любимца. И грезились Феде новые игрушки, новая лошадка, которую обещали ему подарить к светлому празднику, горы крашеных яиц, весёлая гурьба маленьких товарищей, угодливых и льстивых, повинующихся малейшему его знаку, придумывающих игры, чтоб его позабавить, над которыми он может, как угодно, куражиться, так как они телом и душой принадлежат ему, всё равно что игрушки, только живые. Этих Ванек, Петрушек, Митек дарили ему ко дню рождения и именин, к Рождеству и Пасхе точно так же, как вот теперь подарят лошадку.
Не подозревал Федя, о чём плачут его сестры и сокрушается его отец, и старшие слуги, и Григорьевна, и горничные Аннушка с Фёклой, и старик буфетчик Дормидонт. Эти не смыкали ни на минуту глаз в эту достопамятную ночь. А уж про барышень и говорить нечего; им никто не советовал раздеться и хоть на часочек прилечь в постель, всем было понятно, что в том состоянии страха, печали и волнения, в котором они находятся, им ни за что не уснуть.
Последнюю ночь ведь проводят они в родном гнезде. Как ни печальна была их жизнь в родительском доме, сколько бы слёз они в нём ни пролили, а всё же каждый уголок здесь им был мил и дорог. Да и не на радость, не на счастье с любимым человеком покидали они его; на мрачную келью, на чёрную рясу, на бесконечно долгое, тяжкое заточение они променивают свою теперешнюю безотрадную жизнь. В миру всё же им можно было надеяться на перемену к лучшему, там же — ничего, никакого избавления, кроме смерти, нельзя ждать. А кто знает, когда ещё он явится, этот избавитель! Они молоды, жизнь их только что начинается, и ничего, кроме горя и обид, не удалось им вкусить.
Весь последний день провели они в своей комнатке наверху, перебирая вещи, которые не для чего было брать в монастырь. Искушение одно этот мирской хлам: бальные платья, манишечки, ленточки, цветы, разноцветные шарфики, шёлковые башмачки и ажурные чулочки. Кроме греховных воспоминаний да преступной тоски, вид этих вещей ничего в душе их не возбудит, пусть уж лучше и не попадаются на глаза.
— Вот вам, сестрица, на память мои корольки, — сказала старшая сестра, подавая младшей, помогавшей им укладываться, красивую коробочку с ожерельем и серьгами из кораллов.
— А от меня вот это, носите на здоровье, — подхватила Марья, протягивая ей футляр с парюрой из бирюзы.
— Сестрицы милые, не надо мне ничего, не надо! Оставайтесь дома, голубушки, не уезжайте! На кого вы меня, горемычную, покидаете! Стоскуюсь я без вас одна-одинёшенька до смерти, — выкрикивала сквозь рыдания Клавдия, бросаясь к ним на шею.
Который уж раз принималась она плакать за последнее время! Глаза её так вспухли от слёз и личико так осунулось и побледнело, что её уж не звали в гостиную, когда приезжал граф Паланецкий.
Мать пыталась её журить за то, что она не может сдерживать своего горя, не умеет притворяться весёлой. А отец совсем сник. Многое его тревожило. Но никто не спросит, что тревожит его любимицу Катеньку, да не разрушена ли изгородь вокруг пустырька под её оконцем, и много таких подробностей, до которых ему, по-видимому, никакого не было дела.
А водовоз Митрий, тот мог бы сказать, как изумился он в одно раннее утро, увидев, что изгородь в одном месте поломана и что на чистом снегу, ровной пеленой покрывавшем пустырёк, виднеются глубокие следы не собачьих лап и не коровьих копыт, а человеческих ног.
Но ни тот, ни другой не проболтались. Не от них и не от Катерины Курлятьевой узнали в городе, кто тот злодей, что засел с шайкой поблизости города, нагоняя ужас грабежами и пожарами.
Колымага, увозившая курлятьевских барышень с их свитой, была уже далеко, когда в их доме заговорили про Алёшку. Шёпотом, разумеется, и с опаской, чтоб до господ не дошло, хотя и трудно было предполагать, чтоб новость эта барыне не была известна.
Доказательства были налицо: недаром торопилась она упрятать старших барышень в монастырь.