Шрифт:
В людских выли и причитывали над Сонькой, круглолицей и черноглазой хохотушкой, которая должна была сопровождать на чужбину Клавдию Николаевну в качестве камеристки.
Ещё с самого начала, когда только что зашла речь о приданом, граф объявил, что в своих людях супруга его нуждаться не будет, челяди у него достаточно и своей. Найдутся в его дворне и искусные камеристки, и прачки, и гардеробщицы. Но, взглянув на Клавдию и подметив тоскливый ужас, выразившийся в её глазах при перспективе очутиться совсем одной среди чужих, он поспешил сделать уступку.
— Если моя прекрасная невеста непременно желает иметь при себе служанку, к которой она привыкла, я буду почитать себя счастливым и в этом отношении покориться её воле, — объявил он.
Клавдия выбрала Соньку, подругу её детских игр.
И вот теперь эту самую Соньку, которой до последнего дня все завидовали и за то, что нашили ей красивых нарядов, и что в богатеющем доме будет жить, и что новые места и новых людей увидит, теперь, когда наступала минута разлуки и проводов, все над нею сокрушались и пугали её самыми мрачными предположениями. И страна-то там чужая, и люди не русские, не с кем будет словом перемолвиться. Хорошо, если барыня верх возьмёт да отстоит её, чтоб она осталась при ней, а ведь, чего доброго, ей там, как приедут на место, полячку какую-нибудь навяжут в камеристки. Казимировна про какую-то Ксаверку говорила, что и причёсывать не хуже парикмахера умеет, и училась барынь по-модному одевать.
— Так что ж, и я выучусь, — бойко отвечала Сонька.
— Где уж! Да тебя и не допустят...
— Совсем обосурманишься, девка; ведь там, поди, чай, и церквей-то русских нет.
— Ну, как барышня, так и я, — возражала Сонька.
Ничем её нельзя было пронять, хохочет себе да головой мотает, что ей ни говори. Беззаботная девчонка, непутёвая. Не такую бы боярышне надо было выбрать в спутницы. Мало ли хороших, степенных девок у них на дворе! Да вот хоть бы Лизаветина сестра Лукерья или племянница Григорьевны Ольга, а эта ведь без роду, без племени, сирота, взяли на барский двор, как паршивого щенка, потому что в деревне никто её приютить не хотел, как осталась она одна-одинёшенька в избе, после того как тятьку её за хорошие дела в кандалы заковали да в Сибирь угнали. Пяти лет ей ещё тогда не было, а мать раньше умерла. Чего уж от такой ждать, отчаянная.
Пока эти толки шли в людских, барыня Анна Фёдоровна выдерживала пренеприятную сцену с дочерью.
Началось это тотчас после отъезда графа, когда г-жа Курлятьева находилась ещё под впечатлением неудавшегося с ним объяснения.
Уже и раньше Клавдия начинала задумываться, плакала по ночам, рвалась к отцу, к которому её не пускали, просилась в монастырь проститься с сёстрами, дурила, одним словом, по мнению матери, но тут она точно очнулась, поумнела вдруг и с такою смелостью напустилась на мать с упрёками за себя и за сестёр, что Анна Фёдоровна остолбенела от изумления и гнева.
К довершению досады невесту графа Паланецкого нельзя было заставить молчать ни пощёчинами, ни бранью, она завтра должна была превратиться в важную даму, с нею приходилось считаться, объясняться, оправдываться перед нею.
Впрочем, вспышка длилась недолго; оборвав речь свою на полуслове, девушка не выдержала, разрыдалась и убежала в свою комнату. Тут она весь остальной день пролежала на кровати, лицом к стене, не отвечая ни на чьи расспросы и увещания.
Перед такой неожиданной выходкой Анна Фёдоровна так растерялась, что обратилась за советом к Григорьевне, и эта решила, что боярышню следует оставить в покое, скорее одумается.
Так и вышло. За ночь Клавдия одумалась, постигла всю безвыходность своего положения и, по-видимому, примирилась с ним, дала себя убрать к венцу без единой слезинки, без вздоха, точно окаменела, такое у неё было неподвижное лицо.
Всё обошлось бы благополучно, кабы не Николай Семёнович.
О, если б только Анна Фёдоровна могла предвидеть, какую штуку выкинет её юродивый супруг! Не выпустила бы она его ни на секунду из его конуры наверху. Но он был так тих и покорен, что трудно было ждать от него какого бы то ни было проявления воли, а между тем, когда его принарядили, подстригли ему волосы и бороду и свели вниз, чтоб он благословил дочь перед венцом, он выкинул пренеприятную штуку. Вид у него был такой страдальческий, когда он вошёл в большую, по-праздничному убранную залу, робко озираясь по сторонам, что невозможно было без жалости на него смотреть. Бледный и худой, как мертвец, он покорно принял дрожащими руками образ, который ему подали, но, когда взгляд его упал на дочь, опустившуюся перед ним на колени в белом подвенечном наряде, он как будто прозрел, весь преобразился, глаза его засверкали и, выпрямившись во весь рост, откинув назад седую голову и подняв взгляд к небу, он стал громким, вдохновенным голосом призывать милосердие и благословение Божие на несчастную жертву человеческой алчности, суетности и жестокости.
— Неповинна она перед Тобой, Господи, неповинна! Спаси её и сохрани! Ангела Твоего пошли, да защитит её! — повторял он торжественно и громко.
Клавдия разрыдалась, кинулась к нему на шею и замерла в его объятиях. Насилу оторвали их друг от друга. Все кругом плакали.
Венчание происходило вечером, и не в соборе, как мечтала Анна Фёдоровна, а в маленькой приходской церкви, в отдалённом предместье.
Кроме близких родственников невесты при церемонии никто не присутствовал. Бахтерины были за посажёных, Федюша-братец нёс перед невестой образ, шаферами были — при невесте паж Товий, при женихе секретарь его Октавиус.
Так пожелал граф, который всем и распоряжался, отстранив мать невесты от всякого вмешательства в это дело.
Такой угрюмой и печальной свадьбы никогда ещё не видывали в городе. Особенно странно это всем показалось после блестящих празднеств, которыми граф Паланецкий тешил здешнее общество, будучи женихом.
Теряясь в догадках по этому поводу, говорили про какие-то письма, привезённые ему курьером издалека с вестями о каком-нибудь семейном несчастии, без сомнения. Свадьбу откладывать не захотел, а что ему не до веселья — это по всему видно.