Шрифт:
77. ПарН, с. 29–30. В ИС (с. 103) стихотворение названо «Холодно» и состоит лишь из начальной и заключительной строф. «Смуглый воздух ночей, южно-русский закат», ср. использование Кнутом аналогичного образа в стихотворении «Счастье» из НЛ, в котором также присутствует бессарабская ретроспекция: «Помню смуглый сладкий южный воздух»; см. также в т. 2 коммент. к рассказу «О, Франческа!».
78. ПарН, с. 31. В ИС (с. 104–105) под назв. «Город» и с изменением в последнем стихе второй строфы «не видно» на «не встретишь»; это изменение Кнут внес в ПарНэЕК.
79. ПарН, с. 32, с обозначением года написания: 1928. Напечатано в П (Париж, 1930, вып. 2). В ИС (с. 106) под назв. «Отойди». В рецензиях на ПарН Бицилли-Ч (с. 257) и Ю. Терапиано(СЗ, 1933, кн. 51, с. 458) отмечалось, что, вслед за «Кишиневскими похоронами», это одно из самых удачных и художественно зрелых стихотворений у Кнута. Как один из творческих импульсов этого текста не исключена чисто литературная ассоциация: отголосок тютчевского перевода стихотворения Микеланджело:
Молчи, прошу, не смей меня будить. О, в этот век преступный и постыдный Не жить, не чувствовать — удел завидный… Отрадно спать, отрадней камнем быть.80. ПарН, с. 35–39. В (1930, кн. 41, с. 170–172) под назв. «Воспоминание». В ПарНэЕК, в котором рукой Кнута проставлена дата и место написания поэмы: 22 сент. 1929 Савойя-Париж, двустишие «Шла кучка манекацевских евреев, Зеленовато-желтых и глазастых» заменено стихом: «Шли — кучкою — глазастые евреи», — в таком виде, без грамматического выделения слова «кучкою», это место сохранено в ИС, где поэма озаглавлена «Кишиневские похороны» и по-иному делится на строфы. Включена в Я (с. 109–112) без названия; в экземпляре Я, подаренном Е. Киршнер, Кнут озаглавил текст — «Воспоминание».
Одно из самых известных произведений поэта, чья подлинная художественная сила была в одночасье и единогласно признана эмигрантской литературной критикой. В рецензии на ПарН Бицилли-Ч (с. 257) писал: «В „Пар<ижских> ноч<ах>“ есть одно стихотворение, сразу же обратившее на себя внимание, бесспорно и совершенно прекрасное — „Я помню тусклый кишиневский вечер“… Названное стихотворение Кнута несомненная эстетическая реальность, существующая с необходимостью… Эта „реальность“, „подлинность“ стихотворения Кнута засвидетельствована его редкой строгостью, серьезностью, убедительностью тона, — так что мы воспринимаем его как Individuum…» Философ Г. Федотов назвал его «подлинно прекрасным откровением русско-еврейской музы» (Г. Федотов. О парижской поэзии. IN: Ковчег: Сб. русской зарубежной литературы. Нью-Йорк, 1942, с. 198) (за несколько лет до выхода указанной статьи Г. П. Федотов процитировал заключительное кнутовское двустишие в своем выступлении на митинге «Россия и еврейство», состоявшемся в Париже 14 февраля 1933 г. По сообщению обозревателя Р Н. Сорина, он сказал: «Две родины у русского еврейства — Палестина и Россия. Говоря словами русско-еврейского поэта, есть какой-то особенный „русско-еврейский воздух“ и „блажен, кто им когда-либо дышал“», Р, 1933, № 8, 19 февраля, с. З). Приведя стихи об «особенном, еврейско-русском воздухе», Бахрах-Н отмечал, что «с этим климатом связан он <Кнут> нерасторжимо, и даже, когда читаешь его порой щемящие и пронзительные строки о Париже, невольно возвращаешься к местам, где он провел свое детство. Как горб за спиной, этот „особенный воздух“ он неизменно носит за собой» (с.216). «…Лучшее свое стихотворение он <Кнут> посвятил Кишиневу, еврейскому, но и русскому, с воспоминаниями о молодом изгнаннике — Пушкине, который там задумал «Евгения Онегина». Потрясает его описание еврейских похорон, и многие запомнили две строки этих очень удавшихся белых стихов:
Особенный, еврейско-русский воздух, Блажен, кто им когда-либо дышал», —вторил общему хору Ю. Иваск (Юрий Иваск. Поэзия «старой» эмиграции. IN: Русская литература в эмиграции. Питтсбург, 1972, с. 60).
Образ «еврейско-русского воздуха» необыкновенно точно соответствовал мироощущению русского еврейства, вольно или невольно оказавшегося на чужбине, — в этом коренился эффект его широкого и благодарного принятия и распространения, см., напр., в одной из редакционных статей Р (1932, № 16–17, 21 апр., с. 2): «Русское еврейство ранее и сильнее других частей еврейства сознало и выразило свое чувство внутренней свободы. Быть может, этим мы в значительной степени обязаны воздействиям того особенного „русско-еврейского воздуха“, который благословил в прекрасном произведении поэт Довид Кнут», ср. в очерке Г. Иванова «По Европе на автомобиле» (1933–1934): «Я вспомнил, как за несколько дней до объявления войны я так же гулял в субботний день в таком же еврейско-литовском городке Лиде. Ничего не переменилось с тех пор. И тот же прозрачный серо-синий с розоватым отливом воздух обнимает все это.
‘Особенный еврейско-русский воздух’» (Г. В. Иванов. Собр. соч. В 3 т. Т. 2. М., 1993, с. 329).
Инзовская горка — район в Кишиневе, где находился дом наместника Бессарабии генерала Ивана Никитовича Инзова (1768–1845); в этом доме, примерно с марта 1821 по апрель-май 1822 гг., жил А. Пушкин в бытность его кишиневской ссылки. «Шла кучка мане-кацовских евреев…» — Мане (Иммануэль) Лазаревич (Лейзерович) Мане-Кац (Манэ-Катц, 1894–1962) — живописец и скульптор, в творчестве которого центральное место занимала еврейская тематика (в том числе образы, связанные с Палестиной и Израилем, где он жил и имел мастерскую); родился на Украине, в Кременчуге, первый раз приехал в Париж учиться живописи в 1913 г., в начале первой мировой войны вернулся в Россию, но после революции, в 1921 г., окончательно ее оставил и поселился в Париже (более подробно см. в работе: Любовь Лотт. Мане-Кац, художник из Кременчуга. IN: ЕКРЗ. Т. II, с. 465–480). «Шел сложный запах…» — Ср. с тем же словосочетанием в АП (гл. З «В пути»): «Стоял сложный смешанный запах…». «…рышкановских собак» — Рышкановка — один из районов в Кишиневе, существовавший еще во времена Пушкина (тогда он назывался Булгарией, по имени основного населения, селившегося там).
81. ПарН, с. 40–43. В Ч под назв. «Бутылка в океане» (1930, № 2/3, с. 19–21) и видоизмененным заключительным стихом: «Непоправимого жизнекрушенья». В ИС (с. 111–114) под назв. «Слова» с незначительными исправлениями: вместо «бессмысленность и ложь» — «бессмыслица и ложь» и более четко выстроенной строчкой: «Она ко мне прийти еще могла б». Как это видно из ПарНэЕК, планируемая перестановка слов в предпоследнем стихе (Кнут пометил цифрами следующий их порядок: 1 — «страшный», 2 — «гулкий», 3 — «вдохновенный») в ИС не осуществлена. Критик Савельев в уже упоминавшемся выше отзыве на ПарН писал: «Два больших последних произведения Кнута („Я помню тусклый кишиневский вечер…“ и „Уже давно я не писал стихов…“) написаны белыми стихами и настолько „опрощены“, что приближаются к грубоватой повествовательной прозе. Но в целомудренной непосредственности образов, в почти газетной точности описания каким-то чудом разлито крепкое и пьянящее вино беспримесной поэзии». Приведя первую строфу (без заглавной строчки), Ходасевич пишет: «Это признание, высказанное с такою грустью, представляется мне самым благоприятным залогом для будущей кнутовской поэзии. Веселая легкость стихописания сменяется у него каменной трудностью — и этому надо радоваться. Причина тут вовсе не в том, что Кнут стареет человечески, а в том, что он становится старше поэтически». К традиционному поэтическому образу бутылки в море (океане) в тесном временном соседстве с Кнутом обращался Б. Поплавский (стихотворение «Рукопись, найденная в бутылке», сб. «Флаги», 1931).
НАСУЩНАЯ ЛЮБОВЬ
Ожидания критиков, что в следующем своем сборнике Кнут разовьет художественный успех, выпавший на долю ПарН, оказались, по их общему утверждению, напрасными. «„Насущная любовь“, новая книга Д. Кнута, — отмечал В. Ходасевич, — к несчастию, есть новый шаг назад. Какой-то злой рок толкает его на путь угрюмого, но не содержательного глубокомыслия. Самые простые вещи Кнут высказывает с такою серьезностью и порой с такими топорными эффектами, что сил нет. В довершение беды в его стихах в большей степени, чем бывало прежде, появились перепевы из других авторов» (Владислав Ходасевич. Двадцать два. IN: В, 1938, 10 июня).