Шрифт:
— А как вы думаете насчет какой-нибудь другой концовки? Я понимаю, это трудно, но что-то менее подавляющее читателя.
— Вы мне верните рукопись, я еще подумаю, — сказал я.
— Да, обязательно что-нибудь придумайте… И приносите.
Я вышел из редакции и постоял на просохшем асфальте, соображая, как попасть в журнал М. Может, отложить на некоторое время, а сейчас из ближайшего автомата позвонить Ленке в Третьяковку? Но она заканчивала работу поздно. А что, если с этим тоже подождать? Не мог же я прилететь в Москву с трешкой в кармане…
13
Экспериментальный корпус похож на строгую, застывшую мысль. Архитектор вложил в него столько оптимизма, так реальны и четки его линии, так широк и наивен взгляд его окон на нежную дымчатую зелень березовой рощи, что только мрачный сатирик мог бы увидеть в нем преддверие в иной мир.
И камера, куда меня вводят, изнутри цвета слоновой кости, сверкает никелем и пластмассой. Я ложусь на жесткую, обитую клеенкой площадку. Чернявый, усатенький лаборант раскручивает надо мной набалдашники раструбов. Их три, три пушечных жерла, нацеленных на грудь, живот и ноги.
Лаборант уходит, сказав, что оставляет меня примерно на час, и я, если охота, могу поспать.
Закрываются тяжелые, в крупных заклепках двери, и наступает тишина сурдокамеры, бытующей у космонавтов для проверки психической устойчивости в условиях неземного одиночества.
Жерла раструбов дышат холодом, и я поеживаюсь, будто раздет догола, и знаю, что огромная толпа зевак разглядывает меня через черные отверстия.
— Уважаемые коллеги, — будто слышу я дребезжащий голос бородатого старика. — Этот индивидуум представляет собой совокупность всех качеств человеческого рода, выработанных за все время его существования… Он явился жертвой небывалого технического прогресса и несовершенства человеческого духа одновременно…
Оставьте меня в покое, борода!
Здесь должно быть тихо и одиноко. Не хватает только звезд на потолке — как полтора года назад в нашей берлоге, когда я лежал в ожидании ребят на койке и думал о своем. Я смотрел на неподвижный рисунок Большой Медведицы левее бронзово-сосулистой люстры, дышал неровно, как великий артист. Сейчас это немного смешно, но тогда я чувствовал, как близок момент перевоплощения — ты остаешься самим собой, но что-то чужое становится твоим, вопреки воле изменяя образ мыслей, представление о вещах. Но нет условности театра и вместе с этим насильственного вхождения в образ.
И я еще почему-то думал, что никогда не помнил моего настоящего отца, он был загадкой для меня, исчезнувшим божеством. И всего несколько земных предметов, говоривших о его давнем существовании, — желтая картонная фотография и старый бритвенный прибор да верстак, на котором он строгал. Этого было так мало, как верующему икон с Христом, пока чтением религиозных книг и воображением он не внушит себе веру в то, что наместник бога на земле жил, страдал.
Я не обвинял мать в притворстве, когда она просила меня звать отчима отцом, но, сколько возможно, избегал этого. Было начало осени, когда она позвала меня с улицы и сказала, что умирает. Две бабки вышли в сени, и тогда она, зарывшись лицом в мою пропахшую рыбой рубашку, заплакала.
— Он у тебя в моряках был, — сказала она. — Добрый был, сильный… Война, сынок… Остальное… Хотела, чтобы тебе было лучше… Не судьба, значит…
Как мало было всего, чтобы я думал об отце вещественно, зримо, и о том, чего во мне больше — наследственного или добытого в игре жизни.
Тишина. За стенами камеры, в пяти шагах от меня, возле электронного пульта, сидят люди, исследуют пораженное тело. И мне кажется, что я слышу дыхание огромной толпы, собравшейся у пульта. И потрескивание костров — их много, они тянутся по холмам и лощинам далеко к горизонту, их целое созвездие. Мой приемник настроен на волну короля Непала, и сквозь грозовые разряды, взбудораженный, дико свистящий эфир, обрывками долетает сюда его хриплый голос.
— Ай кинг оф Непал… Что у вас делается?
— Темно, только костры, — отвечаю я, сам еще не зная, почему темно и разложены костры.
— И у нас ночь, всюду горят костры, — говорит он. — Но где же солнце?
— Его не будет, пока люди не выяснят, свалял ли я дурака, заглушив реакцию в атомном котле, — отвечаю я и улыбаюсь этой внезапной догадке.
— Но как ты сам считаешь?
— Я еще не разобрался во всем этом…
— Люди соседнего государства воруют у моего народа дрова для костров…
— И ты выдвинул войско.
— Да, военного конфликта не избежать…
Скрежещет, беснуется эфир. Белая молния вспарывает темноту. Двери камеры открыты, входит лаборант, заслонив спиной яркий узкий пучок солнечного света.
— Сеанс кончился, — с улыбкой говорит лаборант, берясь за набалдашники раструбов. — Что-нибудь приснилось?
— Ничего особенного, — отвечаю я и вытираю платком потный лоб.
«Та-та-та… Та-та-та…»
Шум работающего двигателя не слышен и, по мере того как мы приближаемся к стрельбищу, остаются одни только звуки выстрелов. Потом стрельба обрывается — тихо, очень тихо, и в этой тишине медленно идет мимо «фантом». Я наблюдаю за ним и нахожу, что он чем-то похож на меня, красивый, окруженный красноватым, дрожащим сиянием. «Фантому» надоело лежать, и он вышел на прогулку, и солнце просвечивает его насквозь. Это мой двойник и призрак, но почему он бросился бежать, вскидывая несгибающиеся ноги?