Шрифт:
И стало слышно, как затаились трибуны. Рустам вырвал еще четверть корпуса, заученно взмахнул хлыстом, будто надсек глыбу. От этого взмаха Черныш резко дернул головой и сбился.
— А-а-ах! — донеслось с трибуны. Быстро удалялась желтая хищная спина Рустама. Теймураз ужаснулся. Перед ним замелькали лица, и среди них выделялось три — с поджатым ртом, с угрюмой усмешкой лицо Рустама, с выпученными рачьими глазами, будто глядящими сквозь мох, — Ушанги и с лукаво-презрительной усмешкой — Мадина.
Неожиданно Теймураз, сам того не замечая, поднял торчмя хлыст. Сердце, казалось, наполнило собой всю грудь. И уже не от руки, а от разогревшегося и неудержимо разраставшегося сердца принял Черныш небывалый посыл. Полетел пулей, и летел с таким четким и молниеносным перебором ног, что трибуны, должно быть, уже примирившиеся с тем, как складываются бега, ответили на резвость Черныша перекатным гулом.
— Черны-ы-ош!..
Голос этот, выделившийся из общего гула, ожогом запечатлелся на душе Теймураза. Это был крик Юлии.
— А-а-а-х! — страстно, по-звериному простонал Теймураз, управляя лошадью только сердцем.
В повороте перед последней прямой Черныш коршуном уперся в спину Рустама. Еще секунда — и снова слились в одну стремительно скользящую тень две страшные в своем порыве к победному столбу лошади.
Последним Теймураз запомнил перекошенное бледное лицо, ударившую откуда-то сверху накаленную волну людского шума и свиста. Какая-то часть его словно переселилась в бегущую лошадь, а лошадь ощутимо проникла в него, и оба они в неразрывной слитности летели в светлую и пустую туманность.
КАЮР ТАНЬГИ
Сроду не видывал я таких снегов. Вблизи белые, тронутые слабой синью, издали они сливались с небом в одно беспредельное мглистое пространство, объятое сном, хоронящее звуки без единого отголоска. Вокруг не за что зацепиться глазами: ни кустика, ни камня, ни даже сугроба.
Первый раз в жизни я ехал по тундре.
С похрустыванием сламывался под оленьими копытами наст, шелестели полозья нарты, да каюр Таньги напевал один и тот же нескончаемый мотив. Четвертый час без передышки. Не смея громко выразить скуку, — сам напросился в эту поездку, — я все сильнее мечтал поскорее попасть в зверосовхоз, где меня ждал флотский дружок, начальник тамошнего радиоузла.
Но пока кругом простиралась тундра, похожая на оцепенелое гладкое море. Перегруженная нарта — каюр вез почту, грампластинки, две кинокартины — «Кортик» и «Подвиг разведчика» — скользила плавно, быстро, и все же снежная пыль не успевала отставать от нее, докучливо опадала на лицо. И все бы ничего, если бы не эта заунывная песенка Таньги; да, если бы не она, у меня, пожалуй, на душе подольше держалась благость, с какой я проехал первые версты пути.
Однако Таньги пел и пел, иногда протяжно, хрипло покрикивал: «Хэс-с!», погонял оленей, дергался телом, доставал шестом до вожака. Тогда со спины его и шапки сыпался снег; сквозь плотно въевшийся в шапку иней ненадолго проступал цвет меха. Я хорошо помнил шапку каюра, огненно-рыжую, из красной лисицы. Приметил ее еще на прошлогоднем празднике Севера, когда упряжка Таньги первой пришла к столбу.
Как и все, кто стоял у финиша, я поспешил к победителю, держал наготове фотоаппарат. Но так и не щелкнул затвором, угадав в фигуре каюра не радость, а непонятную в данную торжественную для него минуту угрюмую настороженность. На поздравления он отвечал суровым, отчужденным взглядом, недоверчиво оглядывал людей, будто посчитавши, что над ним смеются.
Вечером я увидел его в ресторане. И снова, как днем, в лице его сквозила отчужденность, и любому, кто не знал, что Таньги празднует победу, могло показаться: человек в одиночку справляется со свалившимся на него горем.
Я долго не решался подойти к нему. Не выдержал, подсел. Тот вечер и свел нас — каюра и корреспондента.
Таньги ошеломил меня не рассказом об оленьих бегах, а другим — о стране богов. Начал он не сразу; чуточку захмелел от выпитого вина, и все же веселости в нем не прибавилось. Наоборот, глаза его сделались томительно-тревожными, он напружинился. Что-то давно накопившееся рвалось из него наружу, он вопросительным взглядом испытывал меня: тот ли я собеседник, которому можно довериться? Простачком прикидываться я не стал, но симпатии к нему и любопытства не скрыл.
Таньги разговорился.
Те снежные боги, как я понял, обитают на полпути к его селению, меж двух сопок. В гибельное ненастье, когда ветер набирает такую силу, что снег, мох, сорванные с земли, поднимает до седьмого неба, человек слышит песню. Тоскливую, леденящую кровь песню богов. Следом за холодом приходит тепло, печаль убаюкивает душу. Человек засыпает, уходит в вечность.
Примерно такую вот историю рассказал мне Таньги. Тогда мне, недавно отслужившему свой срок в подплаве, история с богами показалась досужей небылицей.