Шрифт:
Нечаев молчал. Почему-то вспомнил он, что рабочие любя называют Серго железным наркомом. Он тоже любил этого мужественного человека, тоже восхищался им, с увлечением слушал его, но… сегодня он хотел, чтобы поскорее закончилась эта «беседа».
— Просчитались! Это ты правильно сказал. На строительстве кремнегорского завода просчитались мы здорово. Медленно решаем проблему Большого Урала. И строимся медленно и овладеваем неважно. Но все-таки пафос строительства у нас имеется, а вот пафоса освоения пока еще нет. Это теперь самое важное… Когда строили первую домну, ты в тридцатиградусный мороз стоял на самом колошнике вместе с комсомольцами. Это ты мог. А теперь, когда домну надо осваивать, нет у тебя прежнего энтузиазма. Устал? Рановато. Надоело? Жаль… — Нарком вплотную подошел к Нечаеву. — Почему так получается, скажи пожалуйста, один день домна дает тысячу тонн чугуна, а другой — четыреста? Почему бы не давать ежедневно по восемьсот?
— Я же докладывал, Григорий Константинович: не хватает людей.
— Двадцать тысяч людей на заводе! Из них восемь тысяч коммунистов и комсомольцев. Какое же ты имеешь право терять каждый день по четыреста тонн металла из-за того, что не хватает восьми человек? Разве это допустимо? — Орджоникидзе едва не задохнулся, так тяжело он дышал. — В Европе таких домен, как кремнегорские, нет. В Америке, говорят, всего-навсего, шесть, да и те, слава богу, потушены… Можем ли мы так обращаться с подобными уникумами? Когда я недавно прочитал в газете, что на первой домне задержали плавку — не было известняка, — мне в первую минуту так и хотелось закричать на тебя, на всю страну закричать!
— Выплавка чугуна, — нерешительно заговорил Нечаев, — слетела у нас из-за продовольственного положения…
— Домны хлеба не требуют. Домны требуют известняка. А он не был подвезен. Почему? Нераспорядительность командиров — больших и маленьких. — Нарком отвернулся, надел свою фуражку с неизменной звездочкой, твердо пообещал: — А на Громова я тебе глаза раскрою.
— Да я и сам вижу…
— Сам видишь? Тогда почему молчишь? Почему мер не принимаешь? Какова же цена твоему партийному билету? Какова цена твоему коммунизму? Какова, если ты до сих пор не вцепился в горло этому бюрократу?
Когда Орджоникидзе вышел из кабинета Нечаева, управленческий коридор был уже освещен. Нарком подавил улыбку и направился к выходу, где ожидали сопровождавшие его товарищи. Неожиданно перед ним появился Громов и попросил на одну минуту зайти к нему. Орджоникидзе прищурился, переступил порог услужливо распахнутой двери, спросил:
— Что вас так беспокоит?
— Я вижу, у вас неблагоприятное мнение обо мне, — заговорил Громов. — Но ведь Нечаеву вы доверяете? Нечаев — красный директор. Не станет же он окружать себя всякими прочими…
— Красных директоров теперь нет. Пора бы отказаться от этого слова. Потому что нет у нас теперь директоров белых.
— Согласен. Я хотел сказать… хотел сказал, Григорий Константинович, как трудно работать, когда каждый день ревизуют.
— Я теперь в РКИ не работаю, — усмехнулся Серго.
— Ревизовать ревизуют, — продолжал Громов, — а разобраться не могут. Сперва дали нам заграничное оборудование… тот же блюминг… а потом пошло свое.
— Погодите-ка, Громов. На Ижорском заводе еще два года назад строился первый советский блюминг. И он оказался не хуже заграничных. Времена, когда мы, сложив бумаги в чемоданы, отправлялись в Европу или Америку проектировать наши заводы, давно прошли. Но есть еще люди вроде вас, все им подавай заграничное, все, вплоть до железных конструкций. А когда стали делать эти конструкции сами, оказалось — ничем не хуже.
— Конструкции… не возражаю… хорошие.
— Рад, что и вы их признали!
— Вы так говорите, будто я против генеральной линии партии.
— Называть себя сторонником генеральной линии партии и в то же время требовать вывозить все из-за границы?
— Так говорите, — продолжал свое Громов, — будто я враг какой… Вот Черкашин…
— А что Черкашин?
— Помните, Григорий Константинович, вы на партконференции об одном старом специалисте говорили, что он человек в общем хороший, и большевикам помогает, пока они заводы и фабрики строят, но хозяйственные вопросы он будет решать по-своему, потому что ни в какой социализм не верит. Вот и Черкашин… Уклонист он.
— Уверен, что мне надо бояться не уклониста Черкашина, а бюрократа Громова, — сухо сказал Орджоникидзе.
— Григорий Константинович, видите, — Громов указал на свой стол, — ни одной бумажки!
— Суть не в бумажной пачкотне! Самым злостным, самым вредным бюрократом теперь является тот, кто не выполняет честно и аккуратно решения партии и правительства… Мне сегодня рассказывали, какой вы переполох подняли, когда рабочие тянули какую-то установку.
— Волновался за технику. Вы же сами говорите, что за нее золотом платят.
— Я вам вот еще что скажу, — прервал его Орджоникидзе. — Мы переносим на наши заводы американскую технику, но ни в коем случае не американскую систему управления производством, а вы отгораживаетесь от рабочих, от их интересов, вам бы только свое благополучие сохранить.
— Нигде же этого нет, Григорий Константинович, чтобы взять так просто и тащить. А вдруг…
Орджоникидзе стало смешно. Он взял со стола папиросную коробку с яркой наклейкой, напоминавшей расцветку павлиньего хвоста, подал ее Громову.