Шрифт:
О том, какое влияние будет иметь приход Гитлера к власти на внутреннюю и внешнюю политику Венгрии, мнения разделились.
— Никакого влияния иметь не будет, — заявил профессор N., который два года назад, будучи ректором, приостановил дисциплинарное разбирательство против профессора Фаркаша. Правда, его остро закрученные длинные усы чуть-чуть побила седина за минувшие две зимы, подернулись инеем и густые — гроза студентов — брови, однако толстоватый, картофелиной, нос все так же лучился весельем, как и апоплексические подвижные складки широкого затылка. — Милый мой, — продолжал он, — венгры разумный, трезвый народ, его на мякине не проведешь. Крайности ему не по нраву, он крепко держится за падежные добрые старые традиции. В Мако, родном моем городе, молодочки еще и поныне ходят в соседнюю лавчонку непременно с тачкой, так, видите ли, их матушка-бабушка учила. И, батраков нанимая, завлекают точь-в-точь так же, как бывало в пору моей юности: ступай ко мне, парень, не пожалеешь, мясо будешь есть три раза в неделю — в воскресенье, четверг да опять в воскресенье. Не-ет, мой милый, нас не проведешь, не бывать у нас ни коммунизму, ни нацизму, хоть сейчас шею под топор.
— И половины такой-то шеи за глаза хватит, — заметил старый лингвист, слава и гордость финно-угорского языковедения. Его красный саркастический носик наморщился, почти теряясь в разлохмаченной серебряной бороде, весело сощуренные глазки совсем скрылись. — Не верю я что-то в трезвость венгерского народа, — сказал он. — У кого такое смелое языковое воображение, как у венгров, тому поднатужиться да от земли оторваться недолго. Но только признать это, братец, у тебя кишка тонка.
Пышные брови собеседника взлетели на лоб.
— Кишка тонка? Это еще что такое?
— А ты в Мако спроси, братец! — смеялся лингвист из луковой седой бороды.
— У нас, собственно говоря, нацизму делать нечего, — заявил историк, попавший на пештскую кафедру из Коложвара. — В Венгрии антисемитизм не имеет естественной почвы, хотя…
— А как же законы о евреях?[94]
— Они установлены сверху, внизу же их обходят.
— Я тоже не думаю, — поддержал его сосед, — чтобы гитлеризм мог пустить у нас корни, как, впрочем, и коммунизм. И то и другое чуждо нашему тураническому[95] складу.
Профессор Фаркаш медленно поднял голову и повернулся к говорившему. — Ах, тураническому?
— Оставь его, Зенон! — вмешался лингвист. — Это его новый пунктик. В остальном он вполне здоров. Доживет до ста лет, а уж потом откинет копыта и переберется в почетную усыпальницу.
Историк обратил мужественное умное лицо к профессору Фаркашу. — В Венгрии совсем иные проблемы, чем в Германии, — сказал он, — а значит, здесь потребны иные политические и экономические условия. Лозунги, импортированные извне, до норы до времени могут скользить по поверхности, но разрешить проблему они не могут. Всякая политика, которая не приспосабливается к своеобразным духовным и материальным потребностям нации, заранее обречена на провал.
Едва он закончил фразу, как дверь распахнулась, и в комнату жаркой волной ворвался запах мясного бульона; тотчас же в столовую вступили два официанта из ресторана Кеттера, у обоих в руках было по объемистой фарфоровой супнице. Профессор Фаркаш встал.
— Дамы и господа, — сказал он и сперва задержал взгляд на пустующем стуле во главе стола, затем поочередно оглядел гостей. — Дамы и господа, — повторил он, любезно улыбаясь, — человек — существо, наделенное пониманием, то есть стремящееся понять мир. Поскольку каждая вещь или явление, по существу, однозначны собственной истории, то и этот бульон мы можем понять наилучшим образом, ежели перед тем, как вкусить его, ознакомимся с историей его возникновения. А поскольку этот бульон я приготовил собственноручно…
— Браво, Зенон! — раздался громкий выкрик от головы стола.
Профессор Фаркаш улыбался с детски сосредоточенным видом.
— …поскольку готовил его я сам, — повторил он, — и все необходимые работы велись под личным моим наблюдением, то я почитаю себя вправе доложить о способе его приготовления.
Господа вдруг дружно развеселились. Они и проголодались уже, — подымавшийся над супницами пар щекотал нос, бульон красовался на столе, желтый, душистый, при одном взгляде на него во рту сбегалась слюна и начинались легкие спазмы в желудке, — а тут еще эта лукавая мысль, что профессор Фаркаш готовил бульон собственноручно!.. У всех как-то сразу раскрылись сердца, развязались языки, под диафрагмой копился смех. Назревало то особенное самовозгорающееся веселье, которое отодвигает в сторону все заботы и по малейшему поводу взрывается неудержимым, заразительным, мощным хохотом.
— Браво, Зенон! — неслось со всех сторон, — Так ты готовил сам!.. Ну и ну, прелестно!.. В колбе?.. Браво, Зенон!
Профессор Фаркаш стоял недвижимо, кулаками опершись на белую скатерть.
— Покупаем наилучшую говядину, полкило на человека, — заговорил он менторским тоном, — по возможности мягкие задние части и несколько настоящих мозговых косточек. Добавляем к этому хорошую телячью ножку, но — внимание, уважаемые дамы и господа! — это должна быть непременно передняя ножка, более мускулистая, жилистая и более клейкая, только она подходит к мужественному вкусу говядины, только она еще более укрепляет его. Затем прикупаем пять-шесть петухов, но чтоб были в самом соку, не слишком молодые — у этих мясо еще безвкусное, без жизненной опытности, так сказать, — и не слишком старые — от перезрелых, старых петухов, набегавшихся в свое время за курами, бульон получается чересчур едкий. Это должны быть красивые, сильные петухи, в расцвете мужской их поры.
— Бедный Йожи, тебя он уже не стал бы варить, — сочувственно сказал лингвист бывшему ректору, который то и дело подкручивал длинные усы и медленно перекатывал вверх и вниз по лбу озабоченные морщины. — Конечно, не стал бы, — поддержал его старчески дрожащий голос с другого конца стола. — Напрасно он хорохорится, усищи свои подкручивает! — Профессорская компания расхохоталась. — Что и говорить, среди нас Зенон немного нашел бы подходящих, — задумчиво заметил старый профессор в очках, с седой козлиной бородкой. Смеющиеся глаза на минутку задержались на историке из Трансильвании, единственном из собравшихся — за исключением хозяина дома, — кто месил житейскую грязь еще по эту сторону пятидесятилетнего рубежа. Историк чуть-чуть покраснел, опустил голову.