Шрифт:
— Я его не знаю, — сказал он. — Когда я поступил на завод, он там уже не работал. Его рассчитали за то, что он был прогульщик.
— А это откуда тебе известно? — спросил Тари.
Балинт глядел в пол.
— Он сам сказал.
— Сейчас?
— Сейчас. Я не знаю его, говорю же!
— И никогда не видел?
— Никогда, — ответил Балинт дрожащим от раздражения голосом. — Не знаю, никогда не видел. Почему вы меня пытаете?
Их было за столом семеро, четверо так и остались сидеть, а трое — кочегар, молодой рабочий и парикмахер — вскочили при первых же словах Балинта. Внимание корчмы постепенно переключилось на них, компания, сидевшая за третьим столом, тоже примолкла и воззрилась на Балинта, сюда же смотрел и корчмарь, с тряпкой в руке возвышаясь над поблескивавшей лужами стойкой. В корчме сразу стало тише, и через открытую дверь все услышали вдруг частую дробь невесть откуда налетевшего дождя.
Нейзель встал и шагнул к здоровенному детине.
— Вы почему ничего не говорите?
— Чего? — тупо спросил тот.
Старый Нейзель положил руку ему на плечо. — Я спрашиваю, почему вы ничего не скажете?
— Со мной шутки плохи, — пробормотал тот, подымая на Нейзеля заплывшие кровью глаза. — Кое-кто пытался со мною шутки шутить, да только все они здорово поплатились, все, как один, потому что не родился еще тот человек, кому бы это сошло с рук. Я парень покладистый, это все про меня скажут, но шутки со мной плохи…
— Как вас зовут? — спросил Нейзель.
— Не-ет уж, со мною шутки плохи, это точно, — бормотал парень. — Самому господу богу спуску не дам, пусть только заденет. Я мухи не обижу, про меня все знают, что я человек тихий, мирный, в сравнении со мной и барашек новорожденный кровожадным зверем покажется, ежели я в добром расположении… но шутки шутить со мной — ни-ни… Хоть на бумаге подписку дам.
— Никто с вами шутить не собирается, — прервал его Нейзель. — Как вас зовут?
— И вам дам подписку, — бормотал тот. — Подайте карандаш, бумагу, я сейчас вот ему так и напишу.
Нейзель опять взял его за плечо.
— Вставайте.
— Я?
— Пойдемте, на улице договорим.
— Чего вам от меня надо?
Кочегар тоже подошел к нему.
— Пошли, старина, скоро выяснится, чего нам от тебя надо.
— Ступай ты к черту! — огрызнулся детина.
— А ты покажи дорогу, старина, — отозвался кочегар.
— Со мной шутки плохи, вам тоже могу на бумаге написать. — Детина уперся в кочегара взглядом. — Меня отец еще в детстве учил: никому не позволяй над собой шутки шутить, от этого в душе хворь гнездится, так и говорил. Вроде опухоли, мол, в душе вырастает. Главное, говорил отец…
Нейзель подступил ближе. — Пошли!
— Вы тоже ступайте к чертовой бабушке… Мне до вас никакого дела нет. Куда вести меня собрались? В полицию?
— Вставайте же!
— Правильно, — неожиданно согласился тот. Медленно встал на ноги, оттолкнул стул и большими шагами, сильно шатаясь, потопал к выходу. Нейзель и Тари оторопели от неожиданности, потом последовали за ним. — Нельзя же так! — с невольным укором взволнованно шепнул им Балинт. — Как? — Не выпускайте его! — И Балинт опрометью бросился к двери.
Но пьяный детина был уже у порога и вдруг пулей выскочил на улицу; Тари, шедший за ним следом, на мгновение растерянно остановился, потом метнулся вперед, однако ноги его еще не решили, казалось, должны ли они двигаться, как при обычной цивилизованной ходьбе или же откровенно, самозабвенно отдаться бегу. Балинт рванулся в погоню, но, выскочив на улицу, увидел лишь нерешительную спину крестного да его ноги, безо всякой уверенности бегущие вдоль тротуара; чуть подальше впереди подпрыгивала на бегу шляпа кочегара; тот человек исчез. Балинт пробежал до следующего угла и вернулся. Пробило половину девятого, пора было отправляться на завод.
— Неправильно мы сделали, господин Тари, — сказал он все еще озиравшемуся с порога кочегару, отмыкая замок велосипеда. — Его надо было в корчме задержать и туда вызвать полицию.
— Теперь-то и я это знаю, братец, — проворчал Тари.
Балинт наклонил к себе велосипед, перебросил ногу. — Я сразу это знал, господин Тари, — сказал он сердито. — Тому, кто собрался рассчитаться с одним, а сам, не подумавши толком, убивает другого, доверять нельзя.
Три месяца, которые Балинт проработал на заводе искусственного льда, были самыми счастливыми за все годы ею отрочества. Пребывая в блаженной уверенности, что нашел наконец постоянный источник хлеба насущного, который уже не упустит, пока сам того не пожелает, Балинт работал, ел, передвигался в мире с таким ощущением, словно обладал естественным правом на труд, на еду, правом свободы слова. Это последнее все вокруг явственно за ним признали, и если он все-таки пользовался своим правом с осмотрительностью, то поступал так скорее благодаря верному инстинкту, чем знанию жизни. Он работал в две смены и потому не скупился для себя на еду — ежедневно покупал четверть кило сала, зельца и немножко фруктов, из тех, что подешевле; по субботам отдавал матери двадцать — двадцать пять пенгё, но остальное откладывал, прятал, будто собака кость. И словами своими, и мыслями умел распорядиться, как человек, которого однажды — очень уже давно, но памятно — щелкнули по носу; шутил везде и со всеми, но с инженером Рознером и мастером Ходусом не так, как с дядей Иштенешем или со старым механиком — его речь с точностью выражала все оттенки, которые диктовал ему приобретенный опытом такт. Впрочем, подобная осмотрительность не слишком его обременяла, словно пичуга, опустившаяся на плечо: он не чувствовал ее тяжести и работал, ел, спал, даже препирался с неизменной улыбкой на лице, всегда высоко держа курносый свой нос, если же случалось ему всерьез сцепиться с кем-то или с чем-то, переваривал одинаково быстро и весело как победу, так и поражение.
С работой, однако, не все ладилось — она оказалась скучной, и, пожалуй, это было единственное, что несколько омрачало три месяца коротенького его счастья. Элементы игры, в ней заключенные, быстро приелись, все же прочее было просто заданным уроком без вкуса и запаха, уроком, начало и конец которого отличались друг от друга и от середины только во времени. Задание нельзя было начать и закончить, нельзя было выполнить его лучше или хуже, даже справиться с какою-то партией быстрее или, напротив, замедлить темп не имело смысла. Эта работа была ни хорошая, ни плохая, она не забирала человека за живое, но и перехитрить ее было невозможно, она не злила по-детски ершистостью, не оказывала сопротивления, которое стоило бы постараться разгадать, понять, распутать, словно женский каприз, с виду столь же бессмысленный, — и не распаляла радостно возможностью победить, как побеждают пургу, наводнение или пустыню для того, вероятно, и предназначенные, чтобы быть побежденными. Находчивость Балинта не получала применения, ум бездействовал, руки не обретали ловкость, воля не укреплялась, воображение не выбрасывало плодоносные колосья — разве что мускулы набирали силу, да еще нос вел безнадежную борьбу с запахом аммиака. Не спутницей жизни, а лишь случайной попутчицей стала для него эта работа.