Шрифт:
— А ты правда детей не хочешь? — спросил Балинт.
Оченаш вместо ответа вдруг с непонятной лаской провел по раскрасневшемуся, совсем детскому лицу Балинта. — Ведь если никто детей иметь не захочет, — продолжал Балинт, — весь род человеческий вымрет вскорости.
Оченаш смотрел на него в упор. — Ну и что?
— Ты это всерьез?
— Всерьез… Как по Библии, — усмехнулся Оченаш.
— Библия врет, — сказал Балинт.
— Тогда и я вру, — продолжая усмехаться, ответил Оченаш.
Как-то вечером — шла уже третья неделя их дружбы — дверь ему открыла мать Фери. До сих пор она почти не замечала Балинта; худая, высохшая женщина, возвратясь домой с работы, с завода Гольдбергера в Обуде, готовила на кухне ужин, — обычно она управлялась с ним еще до прихода Балинта, — потом молча уходила в комнату, откуда более не доносилось ни звука, ни шороха, и лишь изредка сухое покашливанье давало знать, что за стеной влачит жизнь какое-то человеческое существо.
— Фери нет дома, — сказала она, став на пороге.
И прежде случалось уже, что Балинт приходил с завода раньше, чем Фери, однако она не заступала ему дорогу. — Выходит, мне нельзя переночевать здесь? — растерянно спросил мальчик. — А Фери что, не придет домой?
— Не знаю.
Балинт озадаченно посмотрел на тетушку Оченаш и увидел, что она чем-то вышиблена из привычного равнодушного покоя: ее волосы были особенно растрепаны, а грубые черты лица — особенно грубы; в щербатом рту не хватало еще больше зубов. — А нельзя мне подождать его? — спросил Балинт.
— Сказано, уходи! — раздраженно крикнула женщина. — Сколько мне еще повторять, чтобы ты понял?! — Балинт стал красный как рак. — Этого вы не говорили еще, тетя Оченаш. Ну, ладно, я только на минутку на кухню заскочу, рубашку свою заберу.
— Почему ты гонишь этого юношу? — послышался из сумрака кухни незнакомый голос. — Что положено, то положено. И если молодой человек оплатит ночлег, то его права на эту кровать столь же святы, как право господа бога нашего на крест…
Тетушка Оченаш выпустила дверную ручку, молча повернулась и, пройдя через кухню в комнату, с такой злостью захлопнула за собой дверь, что этот грохот в мгновение ока возместил ее трехмесячное безмолвие. — Входи, входи, — проговорил за спиной Балинта Фери, который в эту минуту подошел с лестницы к своей двери.
— Кто там? — тихо спросил его Балинт.
Оченаш ухмыльнулся. — Муж моей мамаши.
— Твой отец? — ошеломленно спросил Балинт.
— Говорят.
— Так твой отец жив?
— Временно, — сказал Фери.
Балинт все еще не мог прийти в себя от неожиданности. — Вали, — подтолкнул его Фери, — представься ему!
Балинт рассмотрел наконец человека, сидевшего на кухне в самом темном углу. Даже сидя, он выглядел очень маленьким — вряд ли доставал жене своей до плеча; правильное, с тонкими чертами лицо перерезала полоска лихо подкрученных седеющих усов; их полемически заостренные кончики как бы защищали крохотный прямой нос и маленький женственный рот от его маниакальной идеи собственной неполноценности. Даже Балинт — которому еще недоступна была особая символическая речь тела — тотчас заметил, сколь чужды эти маленькие, добела отмытые ручки и узкие ступни ног, обутых в остроносые туфли из французского шевро, всей простой и грубой обстановке пролетарской кухни. — Имею честь, — произнес человечек, протягивая мальчику руку. — Изволите быть другом моего сына? Прошу вас, присядьте. — Так как Балинт остался стоять, Оченаш-старший повторил: — Садитесь, садитесь, в ногах правды нет. Изволите работать на заводе? У нас на посудной фабрике, знаете ли, в Кишпеште, восьмичасовая смена, это восемь часов на ногах у печи, так что не удивительно, ежели после двадцати лет такой жизни человек страдает головокружениями и стоять зазря не любит. Впрочем, я и не желал бы ничего иного, пока борода моя не коснется земли, то есть до скончания дней моих, ибо в состоянии моего здоровья, собственно говоря, до сих нор нет иных нарушений, кроме, знаете ли, того, что всякая пища кажется мне несолона. Известно ли вам, чего это признак?
— Нет, — неловко ответил Балинт.
— Это признак того, — пояснил Оченаш-старший, подкручивая острые усы, — что газ уничтожает во мне красные кровяные тельца, возместить которые, согласно науке, возможно только соленой пищей. Вот почему, изволите видеть, как бы ни солила свою стряпню жена моя, для меня она все равно несолона — так организм мой обращает мое внимание на недостачу, одним словом, это есть следствие какого-то естественного процесса. А впрочем, по-народному выражаясь, живы будет — не помрем. Где трудитесь, господин Кёпе?
— Улица Яс, льдозавод, — ответил Балинт, совсем потерявшись.
— О, вполне приличное место, — кивнул Оченаш-старший, — мой сынок подвизается там же. Нет ли у вас, случайно, господин Кёпе, сигаретки?
Балинт покраснел. — Я не курю, — сказал он и вдруг увидел глаза Фери, глядевшего на отца с таким бешенством, что у Балинта нервно зачесалась кожа. — А я, знаете ли, завзятый курильщик, — продолжал старший Оченаш, — по сорок — пятьдесят сигарет в день выкуриваю и все-таки живу припеваючи, на здоровье не жалуюсь, одарен им щедро, несмотря на малый рост мой. Ведь я полагаю так, изволите видеть: пока живы, не помрем, а значит, ежели прошибло тебя известным признаком усталости во время трудов праведных, так нужно, с делом покончив, смыть его горечь, смыть, кто чем любит, ведь чего стоит жизнь без радостей? Я, например, по корчмам да по кино шнырять не любитель, только и знаю, что дымлю день-деньской, как тот вулкан итальянский, или, в кои-то веки, зайду в бильярд сыграть с каким-нибудь солидным мастеровым человеком, моим приятелем. Вы в бильярд играете, господин Кёпе?
— Нет, — выговорил Балинт.
— Чем же вы изволите развлекаться после работы?
Балинт беспомощно глядел перед собой. — Я не знаю, господин Оченаш, — вымолвил он с трудом. — Однако чем-то надо же беду-печаль размыкать, — возразил тот, опять подкручивая лихие усы, — ну, как вы, скажем, развеете дурное настроение, если мастер подымет шум до небес? Мой сынишка, например, топает в свой профсоюз и шушукается там с такими же, как он, кому все не по нутру. Ничего не скажу, развлечение неплохое, хаживал и я по молодости лет в профобъединение, революционер был хоть куда, однажды меня даже в полицейский участок притащили после демонстрации, но, когда становишься человеком семейным, приходит пора и остепениться. В конце концов ясно же, мастер должен требовать дисциплину, на то он и мастер, нельзя ему хвалить меня даже за дело, да я и не жду этого, сам вижу: если ничего не сказал, прошел мимо, значит, живем! Ведь когда что-то плохо сделаешь, он начинает объяснять, а я этого не люблю, я лучше уж сразу выполню задание так, чтобы ему объяснять не приходилось. Словом, какие бы ни были порядки на свете, тот, у кого инструмент в руках, не пропадет, как-нибудь да приспособится. Вы, господин Кёпе, тоже в профсоюз ходите?