Шрифт:
Гений. И так как все ваши наслаждения сотканы из материи тонкой, редкой и прозрачной, как паутина, то подобно воздуху, проникающему сквозь паутинки, скука со всех сторон проникает вашу душу. Да. скука есть не что иное, как чистое желание счастия, неудовлетворенное наслаждением и не возмущенное открыто страданием. Но желание это. как мы уже решили, никогда не удовлетворяется, а наслаждение, собственно говоря, совсем не существует, а потому жизнь человеческая, так-сказать, пронизана и переплетена страданием и скукою; она отдыхает от одной страсти не иначе, как впадая в другую. И это относится не к тебе одному, — это жребий, общий всем людям.
Тасс. Но есть-ли, по крайней мере, какое-нибудь средство против этой скуки?
Гений. Есть: сон, опий и страдание; последнее могущественнее других: страдающий не может скучать.
Тасс. Я лучше соглашусь скучать нею жизнь, нежели обращусь к такой медицине. Но мне кажется, что если разнообразие действий, занятий и чувств и не освобождает нас от скуки, потому что не дает нам истинного наслаждения, — то по крайней мере поддерживает и облегчает нас. Здесь-же, в этой тюрьме, оторванный от человеческого общества, лишенный возможности писать, принужденный следить за ударами маятника, считать дыры и щели на полу и на стенах, забавляться мотыльками и мухами, которые летают по комнате, словом, проводить время в полнейшем однообразии, — здесь я ничем не могу хоть отчасти облегчить себе бремя скуки.
Гений. Давно ты здесь?
Тасс. Давно.
Гений. Неужели ты до сих пор не заметить никакого разнообразия в своей жизни?
Тасс. Правда, вначале я скучал больше, потому что мой ум, ничем не занятой и не развлекаемый, приучался беседовать с самим собою; теперь-же эта привычка так развилась в нем, что мне кажется по временам, будто-бы я не один, что у меня есть собеседники; и стоить мне подумать о каком-нибудь незначительном предмете, чтоб между мной и им возник продолжительный разговор.
Гений. И эта привычка, как ты увидишь, возрастет и утвердится в тебе до того, что после, когда ты получишь возможность быть в обществе людей, тебе будет казаться, что в нем ты занят меньше, чем в своем уединении. Не думай, что эта привычка принадлежит только подобным тебе, уже привыкшим размышлять: она есть более или менее достояние всех и приносить ту пользу, что человек холодный, пресыщенный и разочарованный жизнью, привыкая мало по-малу созерцать ее из своего уединения (откуда она кажется лучшею, нежели вблизи), забывает о ее суете и ничтожестве, начинает пересоздавать мир на свой образец и в то-же время ценить жизнь любить и даже желать ее; одним словом, опытный человек начинает жить тем, чем он жил в годы своей юности, испытывая снова все блага первой неопытности, о которых ты вздыхаешь. Но я вижу, что ты уже дремлешь, а потому прощай: я иду приготовить тебе обещанное сновидение. Так, среди снов и фантазий ты будешь изживать свой век, единственно чтоб изживать его: ведь это единое благо, которое можно получить от жизни, единая цель, которую вы, люди, ставите себе каждое утро, открывая глаза. Чаще всего вам самим приходится влачить ее в зубах, как поноску, и счастлив тот день, когда вы можете подталкивать ее руками или нести на плечах. Но все же, время идет в твоей тюрьме не медленнее, чем в залах и садах твоих притеснителей. Прощай.
Тасс. Прощай, но послушай. Твоя беседа меня очень поддерживает: не то чтоб она прекращала мою печаль — нет; но эта последняя без тебя бывает мрачна, как ночь без луны и звезд; с тобою-же она походит на сумерки, в которых все таки больше света. Позволь мне по временам звать тебя. Скажи только, где ты имеешь привычку пребывать?
Гений. Разве ты еще не знаешь этого? В известном благородном напитке.
X.
Природа и житель Исландии.
Один исландец, объехав большую часть светя и перебывав почти во всех странах, отправился наконец во внутренность Африки. При переходе через экватор, в одном из тех мест, куда еще не проникала человеческая нога, с ним произошло нечто необычайное, подобное тому, что отучилось с Васко де Гамой, когда тот огибал мыс Доброй Надежды. Знаменитому мореходцу явился этот самый мыс в форме гиганта, чтоб отговорить его от опасного исследования окружного моря. Исландец-же издали увидал человеческий бюст чудовищной величины и сначала предположил, что этот бюст сделан из камня, на подобие тех колоссальных пустынников, которых он встречал когда-то на острове Пасхи. Но приблизившись, он убедился, что это была необыкновенной величины женщина, и женщина живая; она сидела на земле, опершись спи ною и локтем на гору; лицо ея было в одно и то-же время и прекрасно, и ужасно; глаза и волосы — черны как смоль. Долгое время она молча и пристально смотрела на него и наконец сказала:
Природа. Кто ты? Чего ты ищешь в этих местах, куда еще не проникал ни один подобный тебе?
Исландец. Я бедный исландец, и бегу от природы; в течение всей моей жизни я бежал от нея по всему свету, и наконец теперь бегу от нее сюда...
Природа. Как бежит белка от гремучей змеи, пока сама наконец не попадет к ней на зубы... Ведь я та самая, от кого ты бежишь.
Исландец. Природа?
Природа. Она.
Исландец. Со мной не могло случиться большего несчастья!
Природа. Но ты должен был знать, что А преимущественно посещаю эти места, потому что здесь, более нежели где-нибудь, проявляется мое могущество. Что-же тебя заставило бежать меня?
Исландец. Я скажу тебе это. Еще в первой молодости, по нескольким опытам я убедился в тщете жизни и в глупости людей, которые, беспрерывно борясь между собою за приобретение радостей, которые их не радуют, и благ, которые их не удовлетворяют, причиняя себе бесконечные заботы и несчастья, которые их действительно удручают, тем более удаляются от счастия, чем более ищут его. Вследствие этих соображений, я отказался от всяких других желаний и решил вести темную и спокойную жизнь, не причиняя никому зла и не заботясь о возвышении своего положения. Убежденный в том, что наслаждение есть вещь, в которой нам отказано, я положил совсем не заботиться об отвращении страданий. Этим, однако, я не хочу сказать, что я отрешился от всяких занятий и телесных трудов:— ты сама понимаешь различие между трудом и заботой, между жизнью спокойной и праздной. Прилагая к жизни свою философию, я на первых-же порах понял, как наивны те, которые думают, что живя с людьми и не оскорбляя никого, можно избежать оскорблений от других; что добровольно уступая людям и довольствуясь во всем самым малым, — можно надеяться, что они тебе оставят хоть какое-нибудь место, и не будут оспаривать у тебя этого малого! Впрочем, от злобы людей я освободился легко, удалившись из их общества и предавшись уединению, которое не трудно найти на нашем острове. Поступив так и проводя жизнь лишенную и тени удовольствия, я, однако, не мог освободиться от страдания: меня постоянно тревожили естественные свойства моего отечества, — продолжительность зимы, жестокость холода и невыносимый жар летом; огонь, около которого я проводил большую часть времени, иссушил мое тело и испортил мне глаза дымом, так что ни дома, ни под открытым небом я не мог спастись от беспрерывного беспокойства. Мне не удалось также сохранить и тот покой жизни, к которому сначала были устремлены все мои мысли: ужасные бури на море и на земле, угрожающий рев Геклы, ожидание пожаров, столь частых в наших деревянных гостиницах, не переставали ни на минуту возмущать меня. Все эти неудобства жизни, в высшей степени однообразной и лишенной всякого желания, всякой надежды, почти всякой заботы, должны были действовать на меня тем сильнее, чем менее мой ум был занят мыслями об общественных невзгодах и несчастьях, идущих от людей. Чем более я старался устроить свою жизнь так, чтобы мое существование не причиняло никому и ничему ни ущерба, ни вреда, тем менее мне удавалось избегать волнений и беспокойств, которые мне причиняла вся окружающая меня обстановка. Вследствие этого, я решил переменить место и климат и поискать по свету такой страны, где-бы человек, твердо отказавшись причинять вред и искать удовольствий, мог избавиться от страданий и оскорблений. На это решение меня навела мысль, что может быть ты назначила человеческому роду какой-нибудь один известный климат и одно известное место на земле (как ты сделала это для всех других животных и растений), вне которого люди не могут жить благополучно, без несчастий и беспокойств, и таким образом должны винить самих себя, если пренебрегают законами, предо неявными тобою относительно человеческого общежития. Но всему свету искал я такой страны, но, увы, — не нашел: под тропиками я сгорал от жара, у полюсов мерз от стужи, в умеренных странах постоянно страдал от переменчивости воздуха и других возмущений атмосферы. Я встречал множество мест, где ни один день не обходится без бури, — как будто ты решилась ежедневно осаждать людей, не причиняющих тебе никакого зла; в других местах свирепствовали чудовищные ураганы и ветры: там — голова моя гнулась под тяжестью снега, здесь — сама земля, от обилия дождей, раздавалась у меня под ногами, — тут я должен был, сломя голову, бежать от рек, которые преследовали меня, как будто я в чем-нибудь провинился перед ними; множество диких зверей, без малейшего повода с моей стороны, готовы были растерзать меня; змеи угрожали жалом; во многих местах летучие насекомые едва не прокусывали мое тело до самых костей! Я уже не говорю о тех ежедневных и неминуемых опасностях, которые так многочисленны, что один древний философ {Сенеки.} не находит против страха никакого другого средства, как рассуждение, что надо бояться всякой вещи. И болезни также не обошли меня, хотя я не только воздержен, но и совсем отказался от чувственных наслаждений. С великим удивлением вижу я, что. вложив в нас такую сильную и ненасытную жажду наслаждения, которое составляет натуральную потребность и без которого жизнь делается несовершенною, — ты, с другой стороны, сделала его едва-ли не самым вредным и опасным для телесного здоровья и сокращающим человеческую жизнь! Но отказавшись от наслаждения, я все-таки не мог избегнуть многих и разнообразных болезней, из которых одни угрожали мне смертью, другие — потерею какого-нибудь члена, — и все в течение многих дней и даже месяцев причиняли мне тысячи болей и страданий. При этом я заметил, что заставляя каждого из нас переносить во время болезни новые, еще неиспытанные и непривычные страдания (как будто жизнь человека и без того недостаточно несчастна!), — ты, однако, не даешь нам, в вознаграждение, известного периода высшего и неиспытанного здоровья, которое приносило-бы нам наслаждение, необыкновенное по своему качеству и силе... В странах, покрытых почти всегда снегом, я едва не ослеп, как это и случается с лапландцами в их отечестве. Даже от солнца и воздуха, — вещей необходимых для жизни, от которых и скрыться невозможно, даже и от них я должен был терпеть: от одного сырость, суровость и т. под., от другого жар и ослепительный свет. Наконец, я не помню одного дня в своей жизни, который-бы прошел без какого-нибудь огорчения, не могу перечислить тех дней, которые канули в вечность, не оставив по себе и тени радости. Отсюда я заключаю, что ты — скрытый враг людей, животных и вообще всех твоих творений, из которых одним ты расставляешь засаду, другим угрожаешь, третьих осаждаешь, четвертых бьешь, пятых ломаешь, шестых разрываешь, и всех всегда или оскорбляешь, или преследуешь; что ты, не знаю почему, являешься палачом своего собственного семейства, своих детей, своей собственной крови... Люди — злы, по они, по крайней мере, перестают преследовать того, кто бежит и скрывается от них с искренним желанием убежать и скрыться; ты-же никогда не перестаешь преследовать нас и гонишь до тех пор, пока совсем не уничтожишь. Да, я уже вижу перед собою горькое и безотрадное время старости, это истинное, открытое зло, даже целая громада зла, и зла не случайного, но определенного тобою законом для всех видов живых существ, предвкушаемого нами с детства и ведущего каждого из нас неустанно к разрушению, — так что едва треть человеческой жизни назначена для цветения, несколько минут для зрелости и относительного совершенства, все-же остальное — для быстрого и невозвратного увядания!