Шрифт:
— Ты же знаешь, я никогда не понимал вашей с Финном великой любви, — как-то ударился в рассуждения Саэрос и сделал вид, что не заметил брошенного и Маблунгом перехваченного яблока, — поэтому, что его выводок держится подальше, меня только радует. Но признай! расселились-то они самовольно! Творят что хотят! Ты о последствиях подумай. Поизучай расчеты — вместо весточек заморских…
Тингол даже не стал кидать второе яблоко — все отмахивался.
Вообще-то природа той знаменитой дружбы двух вождей была не до конца понятна не одному только Саэросу. Тингол привык к всеобщей любви: к вниманию, к восхищению, к почитанию, к тому, что перед неиссякаемым его обаянием не может устоять практически никто. Они четверо и весь народ любили его искренне, а Тингол, в свою очередь, искренне любил их всех. И Тингол-вождь, как и Тингол-друг, был центром — способом объединения всего народа.
У голодрим было иначе.
Финн, когда они только повстречали его, не выделялся ничем особенным. Он вообще как будто не выделялся среди своих шумных, задиристых, горделиво деятельных сородичей. Голодрим, впрочем, быстро охарактеризовали их самих почти так же, но сути это не меняло: Финн был как все, но вот все почему-то уважали его и признавали над собой беспрекословно.
Еще удивительнее было другое. Тинголово обаяние неизменно обрушивалось на новых знакомых всей своей силой, но в случае с Финном получилось наоборот. Как будто не Тингол увлек голдо в круговорот своего быстрого, стремительного движения, а сам замедлился, сбился с шага, невиданным образом попал под чужое влияние. И смешно и странно было видеть, как внимательно он слушает нового товарища и, выражаясь фигурально, смотрит на него будто снизу вверх. Тингол переменился. Финн же не сдвинулся ни на шаг.
«Наш мальчик влюбился», — с притворной слезой заметил Саэрос, когда стало ясно: эти двое спелись всерьез.
Уже потом, уже когда оба народа сошлись теснее, переплелись, переселились на берегу Озера ближе другу к другу, а потом все вместе двинулись в путь, яснее проявилось их отличие. Тингол, шумный, беспокойный, знающий про всех и каждого, Тингол всегда был в центре — он и был центром своего народа и его движения; он и объединял их вокруг себя, перемещаясь между первыми и последними, не забывая никого и подмечая все, вплоть до деталей. Даже не разбираясь в чем-то, он всегда чувствовал суть, настроение — чувствовал нутряным каким-то чутьем, а потому ориентировался быстро и очень верно привлекал тех, кто сам был способен действовать правильно. Финн был другой. Он был спокойный, он был вдумчивый, он не выделялся без необходимости, не направлял лишний раз своих независимых сородичей. Но всегда в любой беде, в любой нужде, в любых сложных обстоятельствах выяснялось вдруг: именно Финн будто наперед знает, именно он сейчас разберется досконально, именно он первым возьмется за дело. Это и было главное: Финн никогда не был в центре — он был впереди.
Наверное, отсюда происходила и та разница в отношениях внутри народов, которая потом обозначилась острее. Тэлери, а следом и синдар, и нандор никогда не доходили в своей любви и уважении к Тинголу ли, к Олу, к Кирдану до какой-то непонятной, неясной грани — то ли обожания, то ли преклонения. Когда голодрим расселились в Белерианде и начали свою войну и свою Осаду, очень многие синдар очень легко восприняли их призыв, приняли верховенство, а затем и подданство. Тингол, конечно, был лично уязвлен и лично раздосадован, но никогда он не ставил под сомнение само право на это решение. У голодрим было что-то другое. Как-то иначе они почитали и держались за своих вождей. Словно каждый из них лично вложил свою судьбу в руки предводителю и был повязан с ним тоже лично — кровно.
Кровь Альквалондэ выступила, несмотря на все попытки ее скрыть, и многие тогда просто опешили. Тингол сначала отказывался верить, затем — принять, а затем смириться. Только потом уже впал в ярость, подчистую разгромил свои покои и старый еще зал для заседаний прежнего Совета. В Менегроте и во всем Дориате многие уже кричали, требовали — требовали собирать и отправлять войска в Барад-Эйтель, в Химринг, Аглон и Амон-Эреб; требовали немедленно найти в Дориате каждую голодримскую книжку, иголку и башмак — найти и спалить на Границе; требовали расширить сеть рейдов и развешивать по деревьям всех встреченных голодрим с эмблемами Дома Феанора.
В конце концов Тингола успокоила Мелиан. Дориат, с трудом удержавшийся от стремительных и непоправимых решений, тоже слегка пришел в себя. Начались споры и совещания, зазвучали предложения и требования. Наконец Совет утвердил отдельные акты: запрет на квенья, полный запрет на оборот голодримских денег и такой же полный — на торговлю. Из границ Дориата были изгнаны все, имевшие отношение к Дому Феанора и Дому Финголфина, все сношения с ними пресеклись и оказались под строгим запретом.
Но…
«Торговля сама рассудит», — мрачно предрек тогда Саэрос.
Торговые запреты действительно пришлось корректировать довольно скоро, частные сношения восстановились сами собой, а пусть неофициальный, пусть теневой диалог сначала с Барад-Эйтель, а затем и с Химрингом налаживать пришлось волей-неволей. Любые голодримские товары тем временем благополучно поступали через АрдГален и Нарготронд, и в каждом дориатском селении можно было купить что угодно с самыми невинными клеймами — сначала только третьедомскими, а потом белегостскими, норгодскими и доходившими до абсурда пометками «сделано в Эгларесте» или «сделано в Бритомбаре».
Но прежде чем все это произошло, прежде чем контрабанда расцвела буйным цветом, а таможня получила негласное указание не вчитываться в некоторые документы, Тингол, едва успокоившись, вызвал Белега.
— Собери мне всю информацию. Абсолютно всю, — заговорил он после продолжительного хождения от стены к стене. — Про каждую крепость. Каждый форт. Про каждого лично. Каков из себя — в чем хорош, в чем плох. Что любит, что не любит, что ест на завтрак и запирает ли на ночь дверь. Выясни и доложи.