Шрифт:
Молоденькие доярки переглянулись, прыснули смехом и бросились срывать над дверью фанеру с красными крупными буквами, потом поснимали со стен плакаты, унесли их в комнату отдыха. Там тоже все ненужное было убрано с глаз; однако фикусы остались зеленеть у окон, массивные, тяжелые, с будто литыми листьями.
— Пущай красуются, с ними уютнее, как дома, — сказала Чугункова девушкам-дояркам и, встретившись с веселыми, озорными глазами, тоже рассмеялась.
— Этого Трубин так не оставит! — подала голос молодка Антошкина, прихорашиваясь перед зеркалом в межоконье.
Все притихли. Татьяна Ильинична махнула рукой на женщину:
— Волков бояться — в лес не ходить.
На другое утро Трубин появился на ферме в разгар дойки. Увидев сорванные со стен и аккуратно сложенные в комнате отдыха плакаты и лозунги, он вскипел от возмущения, но тут же взял себя в руки, никому ничего не сказал. С Чугунковой он даже раскланялся, поговорил с доярками о том о сем и незаметно исчез. А после полудня молодка Антошкина, любившая сообщать гремякинские новости, прибежала из дому запыхавшаяся, раскрасневшаяся и поведала, что завфермой по всему Гремякину разыскивал Павла Николаевича, да так и не нашел. Потом подался на шоссе, остановил там попутную машину, забрался в кабину и с папкой под мышкой укатил в район…
— Наверно, жаловаться будет! — сказала она и посмотрела на Татьяну Ильиничну.
Та не отозвалась.
После обеденной дойки, когда спадала полуденная жара и пастух угонял стадо к лесу, некоторые доярки, по обыкновению, собирались в комнате отдыха, чтобы посидеть без забот и хлопот, за душевным разговором. Зачем торопиться домой, если тут, на ферме, в холодочке и покое, можно провести час-другой, как на посиделках?..
В распахнутые окна заглядывали ветви кустистой черемухи и яблонь, посаженных Татьяной Ильиничной в год присвоения ей звания Героя. В уголке за столом устраивались со своими учебниками неразлучные подружки — молоденькие доярки, поступавшие учиться в заочный техникум, те самые, которые снимали по указке Чугунковой плакаты со стен. Молчаливая, носатая Гуськова, мать троих девчушек, вынимала из хозяйственной сумки выкройки, нитки, ножницы и склонялась над шитьем. А молодка Антошкина и цыганистая Клавдия Семина полушепотом вели бесконечные разговоры о своих женских радостях и печалях. Обе были красивые, статные, работали легко и споро, вместе приходили на ферму и уходили.
У Татьяны Ильиничны было свое местечко — у окна; ее табуретку никто никогда не занимал. Она приходила, садилась, положив узластые руки на коленки и полуприкрыв веки, словно подремывала. Вскоре пальцы ее, сухие и почерневшие, с твердыми, как ракушки, ногтями, начинали привычно колдовать над вязаньем; мелькали спицы, нанизывая петлю на петлю то в кофточке для племянницы, то в чулочках для ее сорванцов. Иногда она сидела неподвижно, застывшая, с опавшими плечами, глядя на протянувшуюся по косогору ленту шоссе, на берега Лузьвы. В такие минуты отдыха и успокоения ей казалось, что у нее два дома: один, с хлопотливой, заботливой племянницей и ее шумливыми мальцами, — там, в тихом переулочке, другой вот с этими молодыми женщинами, с которыми она встречает утренние зори и провожает вечерние закаты, вот с этой квадратной комнаткой и яблоньками под окнами, — тут, на ферме.
«Легко и бойко живут ноне молодые; ишь ума набираются да и про свою красоту не забывают!» — думала Татьяна Ильинична, наблюдая за доярками.
Почему-то ей делалось грустно и тоскливо, она тяжело вздыхала; было жалко, что лучшие годы прожиты, а у Антошкиной и Семиной все впереди, сколько добра они людям сотворят…
Когда женщины, как обычно наговорившись, отдохнув, стали собираться домой, на ферму вдруг заявились Трубин и Павел Николаевич. Оба были хмурые, раздраженные, что чувствовалось даже в движениях, нетерпеливо-резких, быстрых. Они прошлись по коровнику, председатель о чем-то расспрашивал, заведующий коротко отвечал. Пиджак на нем в этот раз был почему-то измят, и он отряхивался, разглаживал полы, оттягивая их книзу.
«Не успел, бедолага, дома почиститься!» — отметила про себя Татьяна Ильинична, как только заприметила вошедших.
Увидев в дверях Чугункову, председатель поспешил ей навстречу, молча стиснул в рукопожатии ее жесткую ладонь, заглянул в глаза, лишь тогда спросил с тревожной ноткой:
— Чего, Ильинична, партизанишь, самовольствуешь? Жалуются на тебя, авторитет подрываешь.
— Он, что ли? — покосилась Чугункова на все еще одергивавшегося Трубина.
Она стояла перед ними, внешне спокойная, невозмутимая, перевязывала на голове белый в синий горошек платок. Председатель сказал, слегка поморщившись:
— Хотел заглянуть на ферму еще утром, да проторчал у механизаторов. Хлопот полный рот… Чего тут у вас произошло?
Татьяна Ильинична усмехнулась и тут же посерьезнела:
— Затея пустая провалилась.
— Это не затея, а деловое, нужное начинание! — быстро проговорил Трубин и покраснел.
— Во-во! Ты, Олег Петрович, и впрямь у нас мастер разных начинаний. Новатор в животноводстве.
Теперь ухмыльнулся Трубин — снисходительно, с выражением собственного превосходства над другими. Более всего он сейчас презирал эту знаменитую женщину, уже начавшую, по его убеждению, отставать от быстро несущегося вперед времени, не сумевшую шагнуть из дня вчерашнего в день сегодняшний. Как бы что-то внезапно вспомнив, он обернулся к ней и произнес с подчеркнутой деловитостью:
— Между прочим, Татьяна Ильинична, вас в район вызывают. К первому, к товарищу Денисову. И срочно, по неотложному делу.
— Соскучились? Без гремякинской доярки — ни туда ни сюда? — спросила Чугункова, но не у Трубина, а у председателя.
Тот отвел глаза в сторону, неуверенно проронил:
— Надо, раз вызывают. Звонили, просили приехать.
— Никудышеньки я не поеду. Мне работать надо.
— Так ведь звонили, приказано же! — опять промолвил Павел Николаевич, но как-то нехотя, устало.