Шрифт:
Кроме того, раки-отшельники еще довольно долгое время после удара током вели себя не так, как прежде. После бегства они, несмотря на свою уязвимость, не возвращались в раковину и нянчили тот участок брюшка, на который пришелся электрический разряд. И даже если рак не выселялся из раковины, он охотнее и быстрее принимал новую, обходясь без обычного в таких случаях тщательного обследования. Эти результаты, по словам Элвуда, вполне согласуются с гипотезой боли, однако нам неоткуда узнать, что в действительности чувствуют в этот момент ракообразные{317}. «Меня часто спрашивают, ощущают ли боль крабы и омары, – подытоживает Элвуд, – и теперь, отдав исследованиям пятнадцать лет, я отвечаю: "Может быть"».
Ракообразные – эволюционные кузены насекомых, обладающие настолько же примитивной нервной системой. Тем не менее у Элвуда раки-отшельники демонстрировали отнюдь не примитивное поведение. Чем объяснить такую нестыковку? Если действия животного не соответствуют предполагаемым возможностям его мозга, мы переоцениваем его поведение или недооцениваем его нервную систему? Снеддон и Элвуд доказывают второе. Шелли Адамо склоняется к первому. И совершенно непонятно, кто тут прав или правы все[104].
«Может быть, размеры мозга – это ложная улика, и зря мы с ними так носимся», – делится со мной Адамо. Сама она считает, что правильнее сосредоточить внимание на эволюционных выгодах и издержках боли. Под издержками она подразумевает энергетические затраты, а не муки. Эволюция подталкивала нервную систему насекомых к минимализму и эффективности, втискивая в крошечную головку и тельце как можно больше вычислительных мощностей{318}. Дополнительная психическая способность – допустим, сознание – требует больше нейронов, которые истощат и без того скудный энергетический бюджет. Эту цену живое существо будет готово заплатить, только если взамен получит важное преимущество. А какая выгода может быть от боли?
С эволюционным преимуществом ноцицепции все предельно ясно: это система сигнализации, позволяющая животному обнаруживать угрозу для здоровья или жизни и принимать меры для защиты. Происхождение боли гораздо менее очевидно. В чем адаптивная ценность страдания? Чем не устраивает простая ноцицепция?{319} Некоторые ученые предполагают, что неприятные эмоции могли усиливать и закреплять воздействие ноцицептивных ощущений, побуждая животных не просто сиюминутно спасаться от вредоносного фактора, но и учиться избегать его в дальнейшем. Ноцицепция голосит: «Уходи!» Боль добавляет: «И не возвращайся!» Но Адамо и другие доказывают, что животные прекрасно учатся избегать опасности безо всяких там субъективных переживаний. В конце концов, посмотрите на роботов.
Инженеры создали роботов, способных вести себя так, будто им больно, учиться на отрицательном опыте и избегать искусственно созданного дискомфорта{320}. В случае животных такое поведение расценивается как свидетельство боли. Однако роботы демонстрируют его без всяких субъективных переживаний. Это не значит, что мы вслед за Декартом провозглашаем животных бездумными и бесчувственными автоматами. Как говорит Адамо, «ни один робот не сможет сравниться по сложности с насекомым». Она имеет в виду, что нервные системы насекомых в своем эволюционном развитии стремились к тому, чтобы обеспечивать сложное поведение простейшими средствами, а роботы – это наглядный пример максимальной подобной простоты. Если нам удается запрограммировать их так, чтобы они выполняли все гипотетически обеспечиваемые болью адаптивные действия, не закладывая в эту программу сознание, наверняка эволюция – гораздо более виртуозный новатор, располагающий гораздо большим временем, – развивала минималистичный мозг насекомых в том же направлении. Поэтому Адамо и считает ощущение боли у насекомых (или ракообразных) маловероятным. По крайней мере, их ощущение боли будет сильно отличаться от нашего. То же самое относится к рыбам. «На мой взгляд, что-то у них должно быть, но что? – рассуждает Адамо. – Возможно, совсем не то, что у нас».
Это принципиально важный момент. Полемизирующие по поводу боли у животных часто исходят из того, что животные либо чувствуют в точности как мы, либо не чувствуют ничего, то есть относятся к ним либо как к уменьшенным копиям человека, либо как к изощренным роботам. Это ложная дихотомия, однако она неистребима, поскольку трудно представить себе что-то среднее. Мы знаем, что у людей бывает разный болевой порог, точно так же, как знаем, что у кого-то бывает менее острое зрение. Но качественно иной вариант ощущения боли представить себе так же трудно, как и лишенное картинки зрение гребешка. Может ли боль существовать без сознания? Если убрать из боли эмоции, останется ли простая ноцицепция или некое промежуточное чувство, на которое у нас не хватает воображения? Боль легче, чем другие чувства, позволяет забыть, что она может быть разной, и даже если мы помним об этом, нам трудно представить, какой именно.
В сентябре 2010 г. Евросоюз распространил положения о защите животных, использующихся в научных целях, на головоногих – группу, включающую осьминогов, кальмаров и каракатиц. Головоногие, будучи беспозвоночными, обычно не подпадают под действие законов, оберегающих позвоночных лабораторных животных, таких как мыши или обезьяны. При этом нервная система у них гораздо обширнее, чем у большинства других беспозвоночных: если у дрозофилы 100 000 нейронов, то у осьминога – 500 млн{321}. Они демонстрируют в своем поведении ум и гибкость, которые и не снились некоторым позвоночным, таким как пресмыкающиеся и земноводные. И, как отмечено в директиве Евросоюза, «имеются научные доказательства их способности ощущать боль, страдание, стресс и длительное негативное воздействие»{322}. Для Робин Крук, которая, работая с головоногими, слыхом не слыхивала о таких доказательствах, это заявление оказалось полной неожиданностью. Судя по всему, власти Евросоюза исходили из того, что явно обладающее интеллектом животное должно быть способно страдать. Однако на тот момент никто не был уверен даже в наличии у них ноцицепторов, что уж говорить о боли. «Между тем, что было к тому времени известно науке, и тем, что было известно науке по мнению законодателей, зияла огромная пропасть», – рассказывает Крук.
Она принялась сокращать эту пропасть, начав с Doryteuthis pealeii – 30-сантиметрового кальмара, которого добывают в Северной Атлантике{323}. Он часто теряет кончики своих щупалец – либо в схватке с соперниками, либо попавшись в клешни краба. Крук сымитировала эти увечья с помощью скальпеля. Как и ожидалось, искалеченные кальмары тут же кидались прочь, выпустив отвлекающее облако чернил, и меняли окраску, сливаясь с окружающей обстановкой. Несколько дней спустя они все еще улепетывали и прятались быстрее, чем обычно. Но, как ни удивительно, они совершенно не пытались трогать, нянчить или оберегать свои раны, как поступают люди, крысы и даже раки-отшельники. Ничто не мешало им дотянуться до культи любым из оставшихся семи щупалец, но они этого не делали.