Шрифт:
— Не напраслина… — Голос шел словно откуда-то из подполья. Или это мерещится только? Во тьме-тьмущей зажмурилась Алтынсес, уткнулась в колени Кадрии. Не видеть, не слышать ничего! — Не напраслина… — повторила Кадрия. Опять замолчала. — По правде говоря, даже не тело свое, которое этот кривой испоганил, я сейчас жалею… Нет, ты не поймешь. Одной даже ночки я с Гали не провела — вот что жалко. Честная, дескать, чистая девушка. Такая и была. Бедняга, даже грудей моих не коснулся, не позволила. Одно утешение — ничего теперь не узнает.
— Нет, нет, врешь, врешь, все врешь!.. Врешь ты все, меня удивить, напугать хочешь! — закричала Алтынсес. Сначала в лицо, в глаза, в волосы, что во тьме попадалось, целовала, потом повалила и стала колотить кулаками по спине. Обессилев, упала лицом на нары.
Завозилась, завздыхала в углу проснувшаяся старуха. Она, видно, тугим своим ухом что-то все же расслышала. Кадрия поднялась, села рядом с Алтынсес, заговорила равнодушно:
— С утра до вечера работаешь, а руки у тебя мягкие. Говорю же, ремнем меня нужно… Как случилось это, одно время думала: вернется Гали, и я свое получу — или простит, или казнит, хоть убьет, пусть. А теперь мне ни прощения, ни кары не будет. Так все в душе и останется, буду заминать, заминать…
«Хорошо, что лампа не горит, — подумала Алтынсес, — хоть и страшно, но не так стыдно. И ей и мне… А горел бы свет, она, может, и не сказала ничего».
— Ладно, подружка, ступай. Свекровь, наверное, как на углях сидит. Узнает, что у меня была, — не похвалит. Прознала, видать, откуда-то старая. При встрече смотрит, будто пристыдить хочет. Глаза бы пожалела, нашла чем Кадрию пронять — взглядом!
Когда измученная Алтынсес тихо вошла в дом, свекровь действительно еще даже не ложилась.
— Не ругайся, мама, очень плохо было Кадрии, — начала она, но свекровь не дала ей договорить:
— О аллах, неужто похожа я на свекровь-истязательницу, которая белого-черного не видит? Ты не побежала бы, так я бы сама послала. Ну хоть пришла в себя немного? Аллах наш всемогущий, бывают же несчастные, но эта… А все тот кривой пес, чтоб земля его проглотила. Был бы он мужчина, так немного хоть подумал бы, что и она — чье-то дитя единственное, наперед бы подумал. Нет, вожделение-то — что собака беспутная, не уймешь — так все дворы обшныряет. Ложись, дочка, извелась вся, лица на тебе нет.
Шепча про себя слова благодарности свекрови, Алтынсес легла в постель, закрыла глаза и изо всех сил постаралась заснуть. Но до самого рассвета хоть на полчаса задремать так и не удалось. Душа, растравленная несчастьями Кадрии, казалось, никогда не успокоится.
Прошел месяц, как уехал Хайбулла. Потом еще неделя. Даже с того дня, как пришло долгожданное письмо, уже три недели миновало. Алтынсес писала через день; одно не дойдет, думала, дойдет другое. Письма выходили длинные, аульские известия, сердечные излияния перемежались песнями. Но ответа все не было.
Маялась, не знала она, куда себя девать, и наконец решилась, по адресу Хайбуллы написала командиру части. Если ранен или перевели куда-то, товарищи должны знать. Человек не иголка.
После несчастья с Кадрией свекровь оттаяла к невестке, теперь они вечерами перед сном лежали и разговаривали подолгу. Частенько приходила Фариза, все, что видела-слышала, капельки не расплескав, приносила сватье и дочери.
С сумерками огня не зажигали, начинали ложиться. Мастура, ласково похлопав по спине, укладывала Надю с Зоей, ложилась сама, и начинался долгий вечерний разговор. О чем бы ни заговаривали, беседа сворачивала на войну. Светлые сумерки в густые переходили, темнели окна, сами собой затихали вечерние голоса на улице. В такие вечера Мастура становилась особенно словоохотливой, иной раз только перебьет себя, скажет:
— Ой, сватья, совсем я тебя заговорила, тебе же с рассветом на работу, пошла бы домой, вздремнула.
Фариза не спешила.
— Эх, сватьюшка, сватья! — вздыхала она. — Да разве уснешь! Ни от отца, ни от сына писем нет. Чего только в голову не лезет. Спаси аллах и помилуй!.. Ладно, хоть ты есть. Поговорим вот так, и на душе легче.
Мастура только рада. Вздыхая, говорила:
— Придут письма, непременно придут. — Алтынсес чувствовала, что слова эти больше обращены к ней. — Очень уж дальняя дорога, всякое может с письмом случиться. Война ведь. А дела у наших, похоже, хорошо идут. Слава создателю, с сорок первым годом не сравнишь. Вон и Смолен-город уже взяли…
Алтынсес молчит. Зоя с Надей поворочались-поворочались и заснули. Спят, хоть буря избу приподнимет, не проснутся. А в избе уже совсем темно. Стекла на окнах — то ли от луны, то ли от близкой звезды — синевато мерцают. Мастура с Фаризой прервут на миг свои сетования, будто к чему-то прислушиваются, и снова тянется беседа. Хоть разговор большей частью о том, что обеим давно известно, в голосе воодушевление, слушают с интересом.
И у Алтынсес от этой простой старушечьей беседы легче становится на душе. А почему, она поняла позже: сколько бы мать и свекровь ни сетовали, они говорили о жизни, о лучшем в ней, подбадривали друг друга. Смерть, болезни, нужду и голод старались обходить. Словно боялись: помянут напасть, и она — накликали! — тут же и заявится.