Шрифт:
– Знаешь, что для меня эти дачи?
– Он слегка раздражался.
– Это прижизненное кладбище горожан. На кладбище - вечный покой, тут временный.
– А в твоей деревне?
– возражала она.
– Там все другое. И запахи, и еда, и люди - там жизнь другая. Гусей с тобой заведем и так далее...
Присмотревшись, она заметила, что в самом деле здесь все его раздражает. Он словно предчувствовал скорое появление Блинова.
Тот появился злой, взмыленный, его "Жигули" застряли в сугробе.
– Бери лопату, пошли!
– не сказал, а приказал он Игорю.
И Отраднов молча пошел. Игорь, Игорь... Он даже стал меньше ростом после приезда Блинова. Умолк поэт.
Машину втащили во двор, и пока Мария с Блиновым занимались закуской, Отраднов и Соловьев расчищали площадку для разгрузки "КамАЗов", которые с лесом завтра прибудут сюда.
За столом говорил один лишь Блинов. Говорил в основном о деньгах, о "наваре", о том, что это только начало. Глаза его при свечах маслянисто блестели, и Мария чувствовала его взгляд на себе, хотя сидела, почти не поднимая липа от тарелки.
Потом была ночь в сторожке. Вместо занавесок газеты, голая лампочка, засиженная мухами, кислый запах от узкой и жесткой постели Отраднова.
Утром Блинов всех собрал, усадил за стол завтракать. Сам больше не пил и объявил, что Соловьев остается, они с Игорем примут "КамАЗы", а сам он, Блинов, сейчас едет в Москву. И подбросит Марию.
Никто его ни о чем не просил, и Мария хотя была польщена, но ожидала от Игоря возражений. Но что тот мог предложить взамен? "Оставайся со мной в сторожке?"
– Решай, - сказал он.
Вот она и решила... И лежит теперь, стонет в подушку, вспоминая уютную сторожку с маленькой печкой, лохматого доброго Акбара.
Мария сочиняла молитвы. Она их сочиняла, забывала, вновь сочиняла и опять забывала... Этот бесконечный процесс, как и воспоминания, давал пусть слабое, но все же утешение в кошмарном безвременье, тускло подсвеченном никогда не гаснущими лампами. К тому же на молитвах она тренировала память. Она шептала:
"Господи! Если есть твоя правда на свете, то дай мне знать. Дай мне знать, Господи, что ты видишь и слышишь меня, что хоть ты ещё помнишь меня.
Я же раба твоя, Господи. Так неужели ты не хочешь услышать меня? Я же Мария. Ведь это имя говорит тебе что-то? Ладно, Господи, я все понимаю. Я буду терпеть и обращаться к тебе постоянно, и когда я сама узнаю, что ты рядом, что ты все слышишь, тогда ты и дашь мне знать о себе. Да, Господи? А пока я буду терпеть, как ты нас учишь. Я буду терпеть, потому что все, что со мной происходит сейчас, - расплата. Я ведь грешила... Родителей я не ценила и не очень любила, своего будущего ребенка я умертвила, судьбой посланного мне человека я предала. Но я все искуплю, Господи!
Я уже совсем другой человек и когда выйду отсюда с твоей помощью, то или уйду в монастырь, или просто буду жить по твоим высшим законам..."
Поначалу она шептала подобные молитвы, не очень-то веря в свои клятвы, но время все же текло, и однажды, стоя в углу на коленях и уткнувшись лбом в прохладную стену, она со страхом и удивлением поняла: все, что она сочиняет в молитвах, все абсолютно естественно и правдиво, все до словечка.
Да, не жила она, а грешила. Да, лицемерила, гонялась за тряпками, мечтала о больших деньгах, машинах и дачах, да, не думала о душе абсолютно. Да, с нелюбимым человеком жила, а любимого бросила. Да, хотела с нелюбимым расстаться, но боялась безденежья. Она молилась и давала зарок, что если Бог ей поможет и она выйдет отсюда живой, то ни за что на свете, ни за какие блага она не вернется к своей прежней жизни. Все, что угодно: монастырь, нищета, бродяжничество, но только не прежняя жизнь!
И от этого твердого решения, и оттого, что она расстается с прошлым без сожаления, Мария почувствовала такое необыкновенное облегчение, что, поднявшись с колен, долго ходила по комнате, пытаясь представит себя в будущем.
Другим утешением для неё было разрешение пользоваться душем в любое время. Вот уж не знала она, сколько спасительной силы в воде.
Особенно в ледяной! (Хотела простудиться и заболеть, а вместо этого получилась закалка.) И хотя дверь в ванную комнату не запиралась, и зеркала не было, и полотенце одно, вафельное, но это был такой праздник, что она иногда специально себя сдерживала, дабы не превращать обливание в обыденность.
Страшно угнетало незнание времени. Даже по дороге в ванную комнату не удавалось увидеть хотя бы матовый отсвет под кухонной дверью и узнать, например, что сейчас на улице день.
Лишить её ориентации во времени, видимо, было одной из задач тех, кто её здесь держал. Но зачем? Какой в этом смысл?
Когда-то она надеялась на свои месячные. По подсчетам до них оставалась неделя с того момента, как её сюда поместили. Но время шло, а никаких месячных не было. Однажды признаки появились, но тут же пропали. Так что и этого календаря она лишилась.