Шрифт:
– Четвертый.
Вика отвечала машинально, как робот, и с каждым ее ответом отчаяние все глубже и глубже заползало внутрь меня, смущало, искушало. Сам я не видел, но многоопытный Пустодомкин рассказывал о людях, пострадавших от пожирателей памяти. В их сознании оставались лишь обрывки того, что происходило с ними на протяжении жизни, и эти разрозненные фрагменты складывались в удивительную мозаику, в которой все было логично, закономерно и полно. Вика могла жить в Безымянной долго, очень долго, и воображать, что проводит одни длинные каникулы у бабушки.
– Какой сейчас год, Вика?
Она посмотрела на меня с недоумением, уголки вишнево-красных губ поползли вверх.
– Какой вы смешной, Коля.
Внучка – гордость моя главная. Клавка – девка беспутная да глупая. Чисто по-человечески глупая, хоть и хитрая, а городские против хитрости поделать ничего не могут. Вся Клавкина заслуга в том, что схомутала этого своего профессора. Да знаю я, что не профессор он вовсе, но все же. В институте преподает. Ученый. Хорошо. И Вичка в нее пошла умом. А внешностью – в мать, нашенскую породу. Я ее так и звала: Вичка-клубничка, а она хохотала, знать, нравилось клубничкой быть.
Я улыбнулся. Вичка-клубничка. Интимное, детское прозвище. Тем не менее, как много говорило оно о девушке, стоявшей рядом. Вызволить из лап пожирателя памяти не просто жителей всем забытой деревни, но вот такую Вичку-клубничку – разве не за этим я открыл свои таланты перед строгим экзаменатором? Страдал, проходя тесты Пустодомкина, отдалился от семьи, позабыл друзей, смешал в мозгу гоголь-моголь из несвоих воспоминаний и дум.
– Какой сейчас год, Вика? – повторил я.
– Две тысячи семнадцатый.
Она не попала. Даже близко.
– А дата?
– Август... Пятое?
– Десятое. А завтра одиннадцатое. И я приглашаю вас на свидание. Одиннадцатого августа, здесь, на этом самом месте, в это же самое время. Вы придете?
– Приду, – ответила Вика, чуть порозовев.
Дядя Митяй в наших краях был лучшим охотником. На медведя ходил, на кабана, и ни разу не возвращался без добычи. Вы медведя, знать, и не пробовали? Так он ничем не хуже говядины, крольчатины, и гораздо лучше зайца. Заяц, он жесткий, мышцы одни, а медведь нет. Он к спячке нагуливает жиру, чтобы зиму переждать спокойно. Медведь-то не спит зимой, на самом деле, а только дремлет на нажранном. Дядя Митяй рассказывал, как провалился в берлогу, а там молодой медведь на него смотрит. Застрелил в упор, запорол издыхающего, взял грех на душу. Хорошо, не самка оказалась, а то бы и медвежат пришлось, а ведь нехорошо это: медвежат...
Концарёв хлопал ладонью по задней стенке мобильника, но тот работать отказывался. То ли батарея сгорела, то ли еще что.
– А номеров не помню, – шипел Концарёв. – Сука! Сука!
Пустодомкину было не до телефонов. Он вновь открыл папку и дополнял и без того обширное досье Ивана-председателя подробностями. Арестованный отвечал охотно, ничего не таил, словно и собственный крах, и близость смерти не имели для него значения. Его насмешливый голос очень скоро начал раздражать меня. Робость перед столетиями, пролетевшими кровавым всполохом перед Ивановыми глазами, отступила, захотелось выдрать, выцарапать из черной души все до мельчайшей детали.
– Я так-то готов. – Я тронул Концарёва за локоть.
– Готов? Так действуй. Володь, оставь пока товарища председателя, ты-то всегда успеешь.
– Успею, – согласился Пустодомкин.
Взвизгнула молния на папке. Пустодомкин встал, расправил затекшие плечи, хлопнул меня по спине.
– Ни пуха.
– К черту.
– Ко мне-ко мне, – добродушно подтвердил председатель. – На одной сковородочке шипеть будем, друг Колька.
Имя мое он, конечно же, знал. Прочитал, едва признал равного себе. Закрываться друг от друга пожиратели памяти не способны, так что, садясь напротив, я готовился не только забирать, но и отдавать. Понимал и то, что прежде всего мое личное выведает Иван. Ну и пусть! Все равно недолго ему этими знаниями владеть. Я выбросил из головы все лишние мысли и взглянул в бесцветные глаза председателя.
Рос я не по дням, а по часам. Мать хлыстом били. Уходили парни в солдаты, а я смотрел на молодых жен и ждал, губы кривя, когда заберут их на свои лавки бородатые стареющие свекры. Уже мальцом знал все и понимал, и любую беду в себя впитывал. А ты?
А меня родители любили, да и времена мои легче твоих. Не знал я неволи, некому и мстить было, а горе разве что по телевизору видел, если включал раньше мультиков.
Как-то случилась оказия забавная, я ее тебе первой открою. В общем, времена вскоре после того, как царя-освободителя убили уже. Я тогда как раз в Петербурге промышлял. Иногда выбирался жизнь пощупать, хоть и опасно это. Там и пожрал одного студентика, а история у него вот какая вышла. Влюбился он в девушку, бегал за ней, деньги свои невеликие тратил, все впечатление хотел произвести. Учебу забросил, сох да чах, в общем. Любовная лихорадка, как она есть. Мой клиент. О таких горемыках и без меня не вспомнил бы никто, я и принялся за дело. Ходил поблизости, иссушал его потихоньку, а потом один раз чувствую: что-то неладно с моим студентиком. Провалился куда-то целый фрагмент в памяти, до которого я еще добраться не успел. И знаешь, что? Девушка та, любовь его неразделенная, тоже его пожирала. Вдвоем работали! Смешно. Я с ней даже знакомство свел потом, любились. У тебя такое было, когда и тела, и мысли одни? Не было, конечно, я бы знал.
Так и сидели, читая друг друга, пока у меня голова не разболелась настолько, что глаза открытыми невмоготу держать стало. Ивану не легче приходилось, его тусклые белки кровью налились так, что он пуще прежнего на упыря сделался похож. Опытнее председатель был, но иногда молодость и злость над опытом верх берут.
– Ладно, отдыхайте, – сказал я вслух.
– Какое отдыхайте? – Концарёв оторвался от своих отчетов и улыбнулся улыбкой голливудского злодея. – Преступникам отдых не положен. Володя, продолжишь?