Шрифт:
О, оркестр получился большой. Мы занимали почти треть клуба. А клуб, я уже говорил, — это был целый барак. Те, кому не хватило места в оркестре, стояли в противоположном конце, и их было гораздо меньше.
Видимо, учитель устал нас расставлять, потому что присел на скамейку.
— Извините, мальчики. Мне нужно передохнуть минутку. — Он хлебнул из своей бутылочки. Вытер лоб носовым платком. Несколько раз глубоко вздохнул. И встал перед нами. — А теперь не смейтесь. Будьте серьезны. Пусть каждый из вас держит свой инструмент так, как будто играет на нем. Но не пытайтесь играть. Пожалуйста, не пытайтесь играть.
Видимо, он решил, что еще недостаточно пьян, потому что снова достал бутылочку и сделал еще один глоток. Затем отдал мальчику, который стоял ближе всех, точно это была первая скрипка.
— Положи куда-нибудь. А теперь внимание.
Он раскинул руки и замер. Постоял так мгновение. Потом поднял руки над головой, и тогда кто-то снова засмеялся.
— Ради бога, не смейтесь, мальчики. Я же вас просил. Сегодня как раз годовщина. Я вам потом объясню. Ну, внимание, еще раз.
Нет, он так и не рассказал нам, что это была за годовщина. Но никто больше не смеялся. А учитель снова раскинул руки и все стоял, как будто не мог эти руки ни опустить, ни поднять. Слегка наклонил голову и закрыл глаза. Нам казалось, что он сейчас рухнет, ведь пришел учитель уже здорово навеселе, а потом сделал еще несколько жадных глотков. Хотя для пьяного он даже не особо покачивался. Стоял прямо. Снова кто-то тихонько засмеялся. Но на этот раз смех, казалось, не коснулся ушей учителя. Он все стоял, раскинув руки, слегка наклонившись вперед, закрыв глаза. И в какой-то момент прошептал, хотя не знаю, услышал ли его кто-нибудь, кроме меня:
— Как будто вы мертвые, мальчики. Простите. Как будто у вас нет ни ртов, ни рук, только эти инструменты.
И он поднял руки. Потом стал размахивать ими — широко, двигаясь всем телом, так что волосы у него растрепались. Руки больше не останавливались ни на мгновение. Полностью погрузившись в то, что мы якобы играли, он такое вытворял этими руками — я вам передать не могу. Я потом видел разные оркестры, но такого дирижера больше не встречал. Другое дело, что, когда вы видите что-то впервые в жизни, самое обычное кажется необыкновенным. Даже божья коровка — а тут дирижер! Но, может, именно этот взгляд — истинный? Учитель музыки, да еще в такой школе, да еще пьяница, а перед нами была словно бы птица, пытающаяся взлететь. Возможно, мы тогда даже не знали, что есть такое слово — дирижер. Во всяком случае, я не знал. Деревенские оркестры, единственные, которые я до той поры видел, обходились без всякого дирижера: один притопнет ногой-другой задаст тон.
Руки его тянулись все выше и выше, наконец все оркестранты подняли головы и стали на них смотреть. Руки сжимались в кулаки, рисовали какие-то круги, зигзаги, рассекали воздух слева направо, справа налево, сверху вниз, наискосок. Театр рук. Однажды за границей я видел такой театр. Только руки — а в них всё, что существует в этой юдоли скорби. Ну а если бы кто-нибудь посмотрел на наши руки сейчас, когда мы лущим фасоль, что бы он себе представил, как вы думаете?
Вот именно. И он тоже. Ведь музыки не было слышно. Музыкой служили его руки. И не важно, что мы ее не слышали! Он-то слышал. Мы были ему нужны только для того, чтобы он услышал то, что хотел услышать.
Он прижимал руки к груди, а потом на мгновение словно освобождал их от уз пьяного тела, выбрасывая далеко вперед. Иногда мне казалось, что эти руки кружат над ним. Над ним, перед ним, ближе, дальше, они улетают, прилетают, а он следит за их движениями при помощи одного лишь слуха. Может, впрочем, так оно и было, кто знает. Потому что мы, оркестр, просто стояли так, как он нас расставил. Скрипачи держали скрипки под подбородком, а смычки — на струнах, флейтисты поднесли флейты к губам, и все мы стояли со своими инструментами, как зачарованные. Будто своими руками он нас заколдовал. Нет, никто больше не смеялся. Даже те, кто не участвовал и стоял у противоположной стены.
Я еще не сказал вам, что, когда учитель приподнимался на цыпочках, точно тянулся вслед за своими руками, он даже казался высоким, хотя был среднего роста. Стоял на цыпочках, вытянувшись, как струна, трепеща ладонями где-то там, наверху. А потом резко опускался на пятки, сгибал колени и вытянутыми руками будто поднимал музыку с пола. А может, умолял ее, чтобы она и его подняла. Трудно сказать, когда человек мало что понимает, а слышать — так и вовсе ничего не слышит. Он вскинул одну руку над головой и держал ее прямо, не сгибая, а другой описывал перед собой широкий полукруг и щелкал пальцами, словно что-то искал в этой музыке.
Мы боялись, что спьяну он завалится назад или упадет вперед, на нас, потому что даже трезвый может не устоять на ногах, если будет так наклоняться, извиваться, вскакивать.
И, увы, в какой-то момент, снова поднявшись на цыпочки, учитель вдруг зашатался. Он бы рухнул на пол. К счастью, стоявший рядом мальчик подбежал и подхватил его. Учитель упал ему на руки. Мы уложили его на скамейку. Учитель был бледен как мел, весь мокрый от пота, мы даже не понимали, дышит он или нет. Кто-то хотел сбегать за комендантом. Другой — вызвать «скорую». Тогда учитель, казалось, улыбнулся нам из-под закрытых век.
— Ничего, мальчики, пройдет, — прошептал он. — Я слишком много выпил для такой музыки. Если бы вы слышали, что вы играете, мальчики. Если бы вы только слышали. Иногда жизнь стоит того, чтобы жить.
И вы не поверите: нам расхотелось убегать из школы.
Через несколько дней нас вызвали на плац. Видим — стоит машина. А рядом с машиной — учителя и комендант. Не такой, как тогда, а довольный, улыбающийся, снова прямо отец родной.
— Идите-ка сюда. Посмотрите, что нам привезли. Лампы. Правда, керосиновые. Не всегда надо смотреть только вперед. Иногда стоит и назад оглянуться. Там тоже можно найти то, что пригодится и сегодня. Ну, несите, несите. — И повернулся к водителю: —Керосин привезли? Сколько бутылей? Хорошо.