Шрифт:
Алексей Алексеевич и женщина в кожанке попрощались с Зайченко и подошедшим Колывановым и, будто только сейчас почувствовав, как сечет лицо снежная пыль, подняли воротники и тоже спустились по лесенке вниз.
Грузовичок пофыркал мотором, почихал, заурчал и тронулся с места.
– А вы чего ж не поехали?
– спросил Колыванов у Зайченко.
– Провожать так провожать, - ответил Зайченко и вытер согнутым пальцем слезящиеся глаза.
– Коменданта надо тряхнуть!
– поправил ремни амуниции Колыванов. Чего он с эшелоном волынит?
– А ты сядь на его место!
– поежился от порыва ветра Зайченко и неожиданно согласился: - А тряхнуть не мешает. Пойдем.
Он направился вдоль платформы к станционным постройкам, Колыванов обернулся к толпящимся у дверей пакгауза ребятам, крикнул: "Заходите, там пусто!" - и заспешил за широко шагающим Зайченко.
В пакгаузе было темновато, пахло прелой рогожей, валялись пустые ящики, стояли рассохшиеся бочки. Кто-то прикрыл дверь, стало потише и потеплей, расселись на ящиках и задымили самокрутками.
Глаша с Настей сидели в сторонке и о чем-то шушукались. Степан вертел "козью ножку" и нет-нет да поглядывал в их сторону. Почему-то ему казалось, что говорят они о нем. Глаша прятала от него лицо, а Настя, похоже, ее утешала. Никакой вины припомнить за собой Степан не мог, рассердился и подсел поближе к ребятам.
– Красиво получилось!
– оживленно говорил Кузьма.
– С оркестром, все честь по чести! И знамя!
– Уж больно Леша хорошо говорил!
– согласился Федор.
– Меня аж слеза прошибла. Пронесем, мол, как святыню! Вроде иконы, значит.
– Да нет, Федя!
– улыбнулся Женька.
– Святыня - это иносказательно, как символ... Понимаешь?
Федор поморгал ресницами и на всякий случай согласился:
– Оно конечно.
– Подозрительно огляделся - не смеются ли над ним?
– и вздохнул: - Расстроился я даже!
– Вынул кисет и предложил: - Закуривайте, ребята!
Такой щедрости от Федора не ожидали, к кисету протянулось несколько рук, а Степан с сожалением посмотрел на свою "козью ножку" и сердито сказал:
– А говорил - нет махорки. Ох и жадный ты, Федька!
– Я не жадный, а хозяйственный.
– Федор аккуратно завязал кисет и спрятал за пазуху.
– Это какой нам, выходит, почет! Перед всем народом флаг вручили.
– Знамя, дурья голова!
– одернул его Степан.
– Флаг!.. Ну, поселянин!
– Я, может, и поселянин, - обиделся Федор.
– А ты самый что ни есть... этот... антихрист!
– Анархист, Федя!
– поправил Женька.
– Все едино!
– отмахнулся Федор.
– Выше всех себя ставит!
– Смотри, какой сознательный стал!
– засмеялся Степан, потянул погасшую "козью ножку" и потребовал: - Спички гони!
Федор вздохнул, снял шапку, вынул из-за подкладки коробок и протянул Степану.
– А зачем ты их в шапке держишь?
– удивился Женька.
– Чтоб не отсырели, - солидно объяснил Федор.
– Солдат я теперь или кто?
– И закричал на Степана: - Чего расчиркался? С одной закурить не можешь?
– Да подавись ты своими спичками!
– кинул ему коробок Степан и пошел к дверям. Отодвинул плечом одну половину, прислонился к косяку, курил и смотрел, как на путях, что напротив, стоят у теплушек солдаты в таких же, как у них, необмятых шинелях и неразношенных ботинках, а рядом с ними женщины и ребятишки.
Даже отсюда Степану было видно, что разговора особого между ними уже нет, все прощальные слова сказаны, а отправки еще не дают, вот и стоят они молча, отцы гладят ребятишек по головам, а жены смотрят на них.
У теплушки, где играет гармонь, детишек не видно, а стоят кружком молодые солдаты, и кто-то в кругу отплясывает напоследок. А один парнишка все оглядывается, высматривает кого-то, надеется, наверно, что прибежит в последнюю минуту та, которую ждет.
Степан опять оглянулся на Глашу и увидел, что ребята столпились у дверей и тоже смотрят на эшелон, а лица у них - как будто это они провожают тех солдат. И сразу он вспомнил, как долго не решался сказать матери, что уходит на фронт, а все придумывал, что бы такое сделать по дому, а когда наколол и натаскал из сараюшки дров и принялся мыть полы в комнате, мать вдруг спросила: "Когда уезжаешь?"
Степан будто не слышал, возил мокрой тряпкой по чистому уже полу, потом выжал ее в ведро, вынес на крыльцо и вылил грязную воду; когда вернулся с пустым ведром, тогда только ответил: "Завтра, мам..."
Мать поднялась с постели и стала шарить в комоде, Степан сказал, что ничего ему собирать не надо, выдали казенное, но мать все открывала и закрывала ящики, а под руку попадались отцовские не распроданные еще вещи, и она не выдержала, села на кровать и расплакалась.
Степан стоял над ней и не знал, какие слова говорить, а мать вытирала отцовской рубашкой мокрое лицо, порывалась сказать что-то, но слезы мешали ей, и она опять утыкалась лицом в рубашку. Потом притихла и не заплакала даже тогда, когда Степан уходил.